Глава 7: Аконит
Аконит
144
0
Ровно в шесть я стою перед портретом с единорогом. Полотно старое, рама тяжёлая, единорог смотрит на меня с тем выражением, с каким портреты в этом замке смотрят на всех, кто приходит не вовремя. Пароль — «аконит». Портрет отъезжает в сторону. За ним дубовая дверь. Я не стучу: она знает, что я приду.
Комната оказывается не похожей на школьную. Высокие потолки, тёмное дерево, окна от пола до потолка — за ними вечерний лес, мокрый и тёмный. Камин горит. Рядом кресла, книжные полки, кровать под жёлтым покрывалом. Я не смотрю на кровать. Сканирую комнату — не потому что ищу что-то, просто привычка. Аврорская. Или моя. Уже не разберёшь.
— Добрый вечер, — говорю я ровно. — Я пришёл. Один, как обещал. Показывайте.
Она подходит к шкафу и достаёт небольшой сундучок. Деревянный, с металлическими уголками, замок простой. Но я чувствую магию изнутри — плотную, аврорскую, такую ставят, чтобы никто не открыл, кроме хозяина.
— Открывайте, — говорю я. — Я посмотрю. Ничего не трону, только проверю. И, Кэтрин, — я смотрю на неё прямо, — если там что-то, чего я не должен видеть, скажите сейчас. Я уйду и забуду, что приходил.
Она открывает. Крышка поднимается без скрипа. Внутри — ряды склянок, тёмное стекло, притёртые пробки, этикетки её почерком. Я наклоняюсь, читаю: зелье от похмелья, крововосстанавливающее, противоядие от распространённых ядов, настойка от бессонницы. И ещё одна склянка — без подписи. Я смотрю на неё дольше, чем нужно.
— Это? — Я киваю на склянку без этикетки. — Что здесь?
— Там пусто.
Я беру склянку. Она лёгкая. Пустая. Ставлю обратно — ровно, в тот же ряд. Закрываю крышку. Выпрямляюсь.
— Всё в порядке, — говорю я. — Зелья стандартные, проверенные. Ничего противозаконного. Пустая склянка — не преступление. У меня в кабинете таких десятки. — Я не заканчиваю фразу. Смотрю на неё. — Я просто убедился.
— Хорошо.
Она произносит это тихо. Руки в карманах, плечи чуть опущены, взгляд — в сторону, к окну. Устала. Или не устала. Что-то другое. Что-то, чего я не умею читать. Не хочу читать. Но читаю. Всё равно.
— Кэтрин. — Я произношу её имя. Не «мисс Джонс», не «профессор». Просто имя. Третий раз за два дня. Я сбился со счёта. — Я пришёл не потому, что подозреваю. Я пришёл, потому что вы предложили. И потому что если бы я не пришёл, вы бы весь вечер думали, что я что-то подозреваю. А вы этого не заслуживаете.
Я делаю шаг к двери. Останавливаюсь, не оборачиваясь.
— Запасы в порядке. Я никому не скажу. И если вам понадобится что-то ещё — не только зелья, вообще — мой кабинет открыт. Как всегда.
— Хорошо.
Она проводит рукой по лицу, потом закрывает сундучок и убирает его на место. Медленно. Аккуратно. Как будто он весит больше, чем должен. Я стою у двери, рука на ручке, но не поворачиваю. Смотрю на неё. Долго.
— Вы устали, — говорю я тихо. Не вопрос. — Не от уроков. Не от проверок. От всего этого. От нас. От меня. От того, что приходится быть сильной. Всё время. Даже когда не хочется.
Я открываю дверь. В коридоре темно. Пора уходить. Делаю шаг за порог, потом останавливаюсь.
— Доброй ночи, Кэтрин.
Она кивает.
Я закрываю дверь. Медленно. За ней — тишина. Только мои шаги в коридоре. И где-то далеко, за окнами, шумит лес. Я иду, не оглядываюсь: подземелья, лестница, ещё лестница, поворот, мой кабинет. Открываю, захожу в темноте, не зажигаю свет. Сажусь в кресло — то самое, где она сидела в первый вечер. Смотрю в потолок.
Она кивнула. Не сказала ни слова. Просто кивнула. И это хуже, чем если бы она сказала что-то. Что угодно. Потому что кивок — это не «да». Не «нет». Это «я слышала». И всё.
Я не знаю, что с этим делать. Совсем не знаю.
***
Следующее утро. Большой зал.
Я сижу на своём месте. Кофе, пергаменты — всё как всегда. Только сегодня Блэк смотрит на меня пристально и подозрительно, как будто ждёт, что я достану из мантии что-то запрещённое.
— Снейп, — произносит он громко, на весь стол. — Ты вчера ушёл после уроков. Не на дежурстве. Не в библиотеке. Не в подземельях. — Пауза. — Ты ходил. Куда?
Люпин, не поднимая глаз от овсянки, говорит ровно:
— Сириус. Ты следил за ним?
— Я не следил. Я просто шёл мимо. Три раза. Случайно.
Я отпиваю кофе, ставлю чашку и не поднимаю глаз от пергамента.
— Блэк. Если ты хочешь знать, где я был, — спроси прямо. Не надо изображать случайность. У тебя это плохо получается.
Он наклоняется вперёд.
— Где ты был?
Я переворачиваю пергамент. Спокойно, как будто читаю список ингредиентов.
— У Кэтрин. Проверял запасы. По её приглашению. Всё законно. Что-то ещё?
В этот момент в зал входит она. Молча занимает своё место, молча приступает к завтраку. Блэк поворачивается к ней, явно ожидая, что она что-то скажет. Подтвердит. Опровергнет. Что угодно. Она молчит. Ест. Спокойно. Как будто вчера ничего не было. Как будто он не следил за мной. Как будто Люпин не выиграл шесть с половиной баллов. Совсем.
Блэк смотрит на неё, потом на меня, потом на Люпина, потом снова на неё. Откидывается на стуле, скрещивает руки, хмурится.
— Ладно. Все молчат. Снейп проверял запасы. Кэтрин ест. Римус читает. — Он смотрит на Люпина. — А ты почему молчишь? Ты выиграл. Тебе положено сиять. Или хотя бы улыбаться.
Люпин переворачивает страницу.
— Я сияю. Внутренне. Ты просто не видишь.
Она ухмыляется — в тарелку, себе. Блэк замечает. Разумеется, замечает. Он всегда замечает то, что не должен. Наклоняется к ней через стол, рискуя упасть в чью-то тарелку.
— Ты ухмыляешься. Тарелке. Своей. Овсянке. — Он смотрит на меня, потом на Люпина, потом снова на неё. — Это значит, что вчера всё-таки что-то было. И вы оба молчите. И Снейп молчит. И Римус молчит. — Он откидывается на стуле. — Я единственный, кто здесь честный. И меня это пугает.
Люпин отставляет чашку.
— Сириус. Ты вчера выпил зелье, которое она сварила. Ты спал восемь часов. Ты проснулся без похмелья. Впервые за месяц. — Пауза. — Может быть, она просто рада, что её зелье работает. А ты ищешь заговор там, где его нет.
— Представляешь, Сириус, ты пропустил вчера самую безбашенную вечеринку века. Все были. Кроме тебя. — на лице Кэтрин хитрая улыбка, которую я научился определять.
Блэк выпрямляется так резко, что чашка на столе подпрыгивает. Смотрит на неё, потом на Люпина, потом на меня, потом снова на неё. Медленно на его лице появляется выражение, которое я не видел раньше, — что-то среднее между ужасом и восторгом.
— Вечеринку. Вчера. После того, как я ушёл. С зельем. С запасами. — Он тычет пальцем в неё. — Ты была. — Палец в Люпина. — Ты был. — Палец в меня. — И ты был. — Он откидывается на стуле. — А я спал. В своей башне. Один. С похмельем. Которое ты же и вылечила. Утром.
Люпин переворачивает страницу.
— Сириус. Она шутит. Никакой вечеринки не было. Или была. Но ты всё равно не смог бы прийти. Ты был в отключке. Я проверял. Ты дышал. Ровно. Как младенец.
Она весело смеётся и качает головой:
— Как маленькие.
Блэк смотрит на неё, на её смех, потом на Люпина, потом на меня, потом снова на неё. Медленно начинает улыбаться — не нагло, не широко, по-другому. Как будто она сказала что-то, что он давно хотел услышать, но не знал, как попросить.
— Маленькие, — повторяет он. — Мы. Трое взрослых мужиков. Которые спорят о баллах, рассказывают анекдоты про котлы и играют в игры. При женщине, которая работает аврором, воевала с Грюмом и варит зелья, которые я пью утром как лекарство. Да. Мы маленькие. Все трое.
Люпин закрывает книгу, кладёт её на стол.
— Я не участвую. Я просто сижу рядом. И иногда комментирую. Но да. Я тоже маленький.
Звенит звонок. Уроки. Все встают. Блэк уходит первым — у него второй курс, и он всё ещё двигается осторожно, как человек, который боится, что голова отвалится. Люпин уходит вторым, тихо, с книгой под мышкой, кивнув ей на прощание. Я задерживаюсь: собираю пергаменты медленно, даю всем выйти. Потом смотрю на неё. Она ещё здесь. Сидит, доедает.
— Кэтрин. — Я говорю ровно. — После уроков. Коридор третьего этажа. У окна. Там, где гобелены. Мне нужно вам кое-что показать. Не в кабинете. Не в вашей комнате. Просто показать. Пять минут, не больше.
Я не жду ответа. Беру пергаменты и иду к выходу. У дверей не оборачиваюсь.
***
Третий этаж. Коридор у окна.
Гобелены старые, выцветшие, с изображением охотников и единорогов. Я стою у окна спиной к коридору, слышу шаги — её, лёгкие, уверенные. Она останавливается в двух шагах, не ближе. Ждёт. Я не оборачиваюсь, смотрю в окно: за ним вечер, дождь, серое небо.
— Я не хотел вас вызывать. В кабинет. Или в вашу комнату. — Говорю ровно, не поворачиваясь. — Потому что это выглядит двусмысленно. А я не хочу, чтобы вы думали, что я... — Я осекаюсь, не заканчиваю фразу. Смотрю на дождь. Потом медленно поворачиваюсь.
В моей руке — что-то маленькое, свёрнутое в пергамент. Я протягиваю ей.
— Это вам. Не подарок. Не приз. Не... — я подбираю слово, — ...ничего. Просто вещь. Которая была у меня. Давно. И которая, как мне кажется, должна быть у вас.
— Что это?
— Разверните. Если скажу — вы не поймёте. Или поймёте неправильно. Лучше посмотреть.
Я отступаю на шаг, даю ей пространство. Она разворачивает пергамент — без опаски, как аврор, который почему-то уже слишком доверяет мне. Внутри тонкая серебряная цепочка. Старая. С кулоном — змея, свернувшаяся кольцом, глаза из двух крошечных изумрудов. Я смотрю на её лицо, жду. Может быть, отдаст обратно. Может быть, спросит, зачем. Может быть, ничего.
— Это не артефакт, — говорю я ровно. — Не проклятый. Не тёмный. Просто вещь. Она была у меня с очень давних пор. Я не ношу её. Лет двадцать. Может, больше. Она лежит в шкатулке в кабинете, и я не знаю, зачем храню. Но храню. — Я смотрю на неё. — А вчера, когда вы ушли, я подумал — впервые за двадцать лет — что ей не место в шкатулке.
Она долго смотрит на цепочку, изучает, ощупывает пальцами.
— Спасибо, Северус. Это неожиданно.
Я слышу своё имя. Третий раз. Каждый раз — по-разному. Сегодня — тихо, без игры, без вызова. Просто «спасибо, Северус». Как будто это в порядке вещей. Как будто это нормально: дарить, получать, стоять в коридоре у окна с тобой.
Я смотрю на её пальцы, на цепочку, на змею, на изумруды. Потом на неё. Долго. В коридоре тихо: дождь, гобелены, где-то далеко шаги — не к нам. Я отвожу взгляд, смотрю в окно.
— Я не знаю, зачем подарил. Правда не знаю. Я не умею дарить. Ничего. Никому. Уже давно. — Я смотрю на неё. — Но вчера, после вашей комнаты, после сундучка, после пустой склянки, я вернулся в кабинет, открыл шкатулку, достал и понял, что не хочу, чтобы она там лежала дальше. Одна. — Пауза. — Это не объяснение. Это просто...
Я не заканчиваю. Смотрю на цепочку в её руках. Она заворачивает её обратно и убирает в карман. Не надевает, не вешает на шею. Просто убирает. И это — я не знаю, что это. Может быть, вежливость. Может быть, «спасибо, но не сейчас». Может быть, что-то другое. Я не спрашиваю. Не хочу знать. Или хочу. Но не сейчас.
Я киваю — один раз, коротко.
— Хорошо. Теперь у меня есть к вам вопрос. Один. Не как декан. Не как коллега. Как человек, который подарил вам цепочку, двадцать лет лежавшую в шкатулке.
Я смотрю на неё прямо, без сарказма, без иронии. Просто.
— Почему вы вчера поцеловали Люпина? По-настоящему. Не по правилам игры. Не по счёту. Не потому что он выиграл. Почему?
— Я обещала. Я всегда стараюсь сдерживать свои обещания.
Я смотрю на неё. Долго. Потом медленно киваю — один раз, коротко. Как будто принимаю ответ. Хотя не принимаю. Совсем не принимаю. Но киваю, потому что не знаю, что сказать. Потому что если скажу что-то — это будет не то. Или то. Но не сейчас. Не здесь. Не в коридоре у окна, с дождём, с гобеленами, с цепочкой в её кармане.
— Обещание, — повторяю я ровно. — Значит, обещание. Вы держите слово. Это редко. В этом замке. В это время. Среди нас. — Я смотрю на неё. — Хорошо. Тогда у меня есть ещё один вопрос. Последний. Если бы вы не обещали. Если бы не было правил, счёта, Блэка, Люпина, меня. Если бы был только выбор — без обязательств. — Я смотрю прямо. — Кого бы вы поцеловали?
В коридоре тихо. Дождь. Гобелены. Где-то далеко шаги — уже ближе, но ещё не к нам.
Она долго смотрит на меня. Пытается понять, серьёзно ли я. Я выдерживаю взгляд, не отвожу, не прячусь за сарказмом, не ищу спасительную иронию. Просто стою, смотрю, жду.
— Я серьёзно, — говорю я ровно. — Впервые за долгое время. Может быть, впервые вообще. Вы можете не отвечать. Это не приказ, не просьба, не проверка. Просто вопрос, который я задал, потому что хотел узнать. Не потому что должен.
— Тебя.
Я стою. Не двигаюсь. Слово падает — короткое, как удар. «Тебя». Одно слово. Четыре буквы. И всё. И ничего. Я смотрю на неё: она не отводит взгляда, не улыбается, не играет. Просто стоит, ждёт. Что я скажу. Что сделаю. Может быть, ничего. Может быть, что-то. Я не знаю. Я вообще ничего не знаю. Впервые за долгое время.
Дождь стучит по стеклу. Гобелены висят. Где-то далеко шаги — уже ближе, но ещё не здесь. Ещё есть время. Ещё есть секунда. Может быть, две.
Я делаю шаг. Один. К ней. Ближе, чем был. Смотрю сверху. Она не отступает, не поднимает голову. Просто смотрит. Ждёт.
— Кэтрин. — Я произношу её имя тихо, почти беззвучно. — Я не умею. Совсем. Ничего. Ни цепочки, ни подарков, ни... этого. Но я хочу. Впервые за долгое время. Хочу. Если вы позволите.
Она даёт согласие одними глазами. Без слов, без кивка, без «да». Просто смотрит. И я читаю. Впервые за долгое время — читаю правильно. Не ошибаюсь, не прячусь, не ищу подвох. Просто читаю. И это страшнее, чем всё, что я делал раньше. Страшнее Азкабана, войны, Волан-де-Морта. Потому что там я знал, что делать. А здесь — не знаю.
Я наклоняюсь. Медленно, очень медленно, даю ей время отступить, отказаться, сказать «нет». Она не отступает, не отказывается, не говорит. Просто смотрит и ждёт — меня, моё решение, моё движение.
Я касаюсь губами её лба. Не губ. Лба. Медленно, осторожно, как будто она может исчезнуть. Как будто я могу исчезнуть. Как будто всё это — сон, который закончится, если я сделаю не то. Если сделаю слишком быстро. Если сделаю слишком сильно. Я не делаю слишком. Я делаю ровно столько, сколько могу. И отступаю. Смотрю на неё. Молчу. Жду, что она скажет.
Она прикрывает глаза и улыбается — понимая, что это всё, что я могу дать на данный момент.
— Пойдём. Я хотела показать. Аластор вчера прислал.
Я отступаю ещё на полшага. Не потому что хочу — потому что надо. Голова кружится. Слегка. Как после зелья. Хотя я ничего не пил. Просто стоял у окна с ней и коснулся лба. Её. Губами. Я слышу её слова — «пойдём», «Аластор прислал» — и киваю. Медленно. Как человек, который только что вернулся откуда-то издалека.
— Грюм, — повторяю я ровно. — Прислал. Вчера. Что именно?
Я иду за ней. По коридору, мимо гобеленов, мимо окон. Дождь не кончается. Шаги — её и мои — в унисон. Как вчера. Как позавчера. Как будто мы всегда так ходили по этому замку. Вместе. Я не знаю, куда мы идём. Она не сказала. Я не спросил. Просто иду за ней. И это тоже странно. Для меня. Для профессора Снейпа. Для человека, который всегда знает, куда идёт. Всегда. Кроме сегодня.
Я захожу в комнату следом за ней. Дверь закрывается. И в тот же момент на её плечо садится огромный чёрный ворон.
— Это Данко.
Я замираю на пороге. Ворон. Большой. Чёрный. На её плече. Сидит спокойно, как будто всегда там был. Смотрит на меня. Один глаз. Потом другой. Поворачивает голову набок. Ещё набок. Как будто оценивает. Как будто решает — враг или нет.
— Данко, — повторяю я ровно. — Ворон. От Грюма. Аластор Грюм прислал вам ворона. Лично. В Хогвартс. — Я смотрю на неё, потом на ворона, потом снова на неё. — И вы говорите об этом так, как будто это нормально. Как будто Грюм каждый день присылает вам птиц. Которые сидят на плече и смотрят на людей. Как будто решают, куда их сослать. Азкабан или просто в Запретный лес.
Ворон — Данко — каркает. Один раз. Негромко. Как будто смеётся. Или соглашается. Я не знаю. Я не разбираюсь в воронах. Особенно в воронах Грюма.
— Он умеет разговаривать. В основном только ругательства.
Ворон смотрит на меня. Долго. Потом медленно поворачивает голову к ней. Каркает. Что-то короткое, резкое. Я не разбираюсь в вороньем, но интонация мне знакома: так ругаются портреты в подземельях, когда я прохожу мимо и не здороваюсь.
Я смотрю на Данко. Данко смотрит на меня. Молча. Оценивающе. Я отвожу взгляд, смотрю на неё.
— Зачем вы меня позвали? Не для того, чтобы познакомить с вороном. Или для этого тоже?
— Аластор написал: «Высылаю вам приятную компанию». Он прислал ворона, который меня обматерил при первой же встрече. Наверное, Грюм думает, что я скучаю по его «приятному» обществу.
Я смотрю на неё, потом на Данко, потом снова на неё. Ворон сидит на её плече спокойно, как будто он здесь главный, как будто это его комната, как будто я — гость. И, судя по тому, как он на меня смотрит, гость нежеланный.
— Грюм, — произношу я ровно. — Прислал вам ворона. Который ругается. Чтобы вы не скучали по его обществу. Это логично. В его стиле. Грюм никогда не делал простых подарков. Даже когда дарил. Особенно когда дарил.
Я отхожу от двери, подхожу к столу, не сажусь — просто стою рядом. Смотрю на ворона. Данко смотрит на меня. Не мигает. Я тоже не мигаю. Мы стоим так секунду, две. Потом ворон отворачивается первым, каркает что-то негромкое, как будто говорит: «Ладно, живи». Я смотрю на неё.
— Он останется? В замке? С вами? Или это временно? Гости? От Грюма? Которые ругаются?
— Данко свободолюбивый, но будет прилетать время от времени.
Я киваю. Медленно. Смотрю на ворона: тот уже не смотрит на меня, изучает комнату — её комнату, полки, окно, камин. Всё, как хозяин, который вернулся после долгого отсутствия и проверяет, не сдвинули ли мебель. Я отворачиваюсь от него, смотрю на неё.
— Свободолюбивый, — повторяю я ровно. — Значит, будет прилетать. Время от времени. Без предупреждения. Через окно. В замок. Где полно студентов. Которые, если увидят ворона, начнут задавать вопросы.
Я не заканчиваю. Смотрю на Данко, потом снова на неё. Ворон перебирается с её плеча на спинку кресла, устраивается, закрывает глаза. Как будто всё решено. Как будто он уже здесь живёт. Как будто мы все уже согласились.
— Фамильяры не запрещены, а студентам не обязательно знать, что он — от Грюма.
Я смотрю на неё, потом на Данко, потом снова на неё. Ворон уже дремлет на спинке кресла — нагло, по-хозяйски, как будто он здесь жил всегда. Я не спорю, потому что она права. Формально. Фамильяры не запрещены. Студентам не обязательно знать. Всё логично. Всё правильно. Всё — как она сказала.
— Хорошо, — произношу я ровно. — Формально — не запрещены. Формально — не обязательно. Формально — я могу уйти и забыть, что видел ворона, который ругается. Но я не уйду. Потому что вы позвали. И потому что я хочу знать. Зачем. Настоящее «зачем». Не «Грюм прислал». Не «фамильяры не запрещены». Не «студенты не узнают». — Я смотрю прямо. — Зачем вы показали мне его? Меня? Сейчас?
Данко громко произносит:
— Идиот.
Я замираю. Медленно поворачиваю голову к ворону. Данко смотрит на меня. Один глаз. Потом другой. Он не спит. Он никогда не спал. Он ждал именно этого. Именно сейчас. Я смотрю на него долго, потом на неё. Она не смеётся, не улыбается. Просто смотрит, ждёт, что я сделаю.
— Он сказал «идиот», — произношу я ровно. — Мне. Ворон. Грюма. В вашей комнате. И вы не возражаете.
Данко каркает ещё раз. Коротко. Как будто подтверждает. Я отвожу взгляд, смотрю на неё. В комнате тихо: дождь стучит по стеклу, камин потрескивает, ворон сидит на кресле. И я стою посреди её комнаты. Как идиот. Которого только что назвали идиотом. Ворон. Грюма. При ней.
Она тихо смеётся. Я смотрю на неё: она смеётся тихо, по-настоящему, не над вороном, не надо мной — просто смеётся, потому что всё это абсурдно. Ворон, «идиот», я, она, комната, дождь — всё вместе. И я... я не смеюсь. Но что-то во мне отпускает. Что-то, что было сжато. Долго. Очень долго.
— Смешно, — произношу я ровно. Но в голосе — не холод. Что-то другое. Что-то, чего я не показывал никому. Давно. — Ворон назвал меня идиотом. При вас. В вашей комнате. И вы смеётесь. Это честно. По-настоящему. Я не привык к такому.
Я отхожу к окну, смотрю на дождь, потом на неё — через плечо. Данко на кресле открывает один глаз, смотрит на меня, потом закрывает. Как будто говорит: «Ладно, живи. Пока».
— Вы подарили мне цепочку, а это что-то личное. Так что я решила, что тоже хочу поделиться с вами. Личным.
Я стою у окна спиной к ней, смотрю на дождь. Её слова падают медленно. «Поделиться. Личным». Я закрываю глаза на секунду. Всего на одну. Потом открываю. Дождь не кончается. Ворон молчит. Она ждёт.
— Личным, — повторяю я тихо, не оборачиваясь. — Вы показали мне ворона. Который ругается. Который от Грюма. И вы называете это личным. — Я оборачиваюсь, смотрю на неё. Долго. — Кэтрин. Я подарил вам цепочку, которая двадцать лет лежала в шкатулке. И я не знал, зачем. Вы показали мне ворона, которого прислал Грюм. И вы знаете, зачем. — Я смотрю на Данко, потом снова на неё. — Это не одно и то же. Это больше. С вашей стороны. Больше, чем я заслужил.
Ворон крякает:
— Дурррак.
И улетает куда-то на полог кровати. Она усмехается. Я смотрю на полог: Данко устроился там важно, как будто это его законное место. Он больше не смотрит на меня. Он вообще больше не смотрит ни на кого. Просто сидит. Как будто всё сказал. Как будто всё решил. Как будто мы можем продолжать. Без него.
Я отворачиваюсь от ворона, смотрю на неё. Она усмехается — не мне, не ворону, всему сразу. Я делаю шаг от окна, потом ещё один, останавливаюсь — не близко, но и не далеко. Так, чтобы можно было говорить тихо. Чтобы ворон не слышал. Хотя он всё равно услышит. Вороны всегда всё слышат. Особенно вороны Грюма.
— Кэтрин. — Я произношу её имя тихо, без игры, без сарказма. — Я не знаю, что делаю. Я не знаю, зачем пришёл. Я не знаю, что будет дальше. Но я не хочу уходить. Пока. Если вы позволите.
Ворон произносит с полога:
— Безнадежно. Пропал.
Я закрываю глаза. Медленно считаю до трёх. Потом открываю. Смотрю на Данко: тот сидит на пологе, довольный, как будто только что сделал день. Может, и сделал. Не мне. Себе. Я смотрю на неё: она уже не смеётся, но в глазах — что-то. Что-то, что она прячет. Плохо прячет. Хотя, может, и не прячет. Может, я просто не хочу видеть.
— Ваш ворон, — произношу я ровно, — только что поставил мне диагноз. При вас. В вашей комнате. В присутствии... — я оглядываюсь, — ...нас двоих. И кровати. Я не знаю, что на это сказать. У меня нет опыта. В воронах. В диагнозах. В этом.
Я смотрю на неё. Долго. Потом тихо, почти беззвучно:
— Он прав?
— Думаю, да.
Она тепло улыбается и наклоняет голову набок. Я смотрю на неё: её улыбка тёплая, настоящая — не для ворона, не для Грюма. Для меня. И это... я не знаю, что с этим делать. Совсем не знаю. Но и не хочу отворачиваться. Впервые за долгое время — не хочу.
Я делаю ещё шаг. Ближе. Так, чтобы между нами осталось не расстояние, а пустота, которую можно заполнить. Чем угодно. Словом. Взглядом. Чем-то, что я не умею. Но хочу. Очень.
— Кэтрин. — Я произношу её имя в который раз за вечер. Я сбился, давно сбился, и не считаю. Не хочу считать. — Я не умею говорить красиво. Не умею ухаживать. Не умею быть простым. Я умею только это: стоять, смотреть, ждать, пока кто-то другой не скажет то, что должен был сказать я. Но сегодня. Сейчас. Я хочу сказать это сам. Без Блэка. Без Люпина. Без ворона. Без правил игры. — Я смотрю на неё прямо. — Я рад, что вы здесь. В этом замке. В этой комнате. Со мной.
— И я рада. Что я с вами.
Я стою, смотрю на неё. Она сказала это просто — без игры, без вызова, без «но». Просто «и я рада». Как будто это в порядке вещей. Как будто это само собой разумеется. Как будто мы всегда это знали. Оба. Просто молчали. Долго. Очень долго.
Я поднимаю руку. Медленно. Не к лицу — к её руке. Той, что свободна, не в кармане, не занята. Просто висит. Я касаюсь её пальцами, осторожно, как будто проверяю, настоящая ли. Она не отстраняется, не вздрагивает. Просто смотрит. И улыбается. Всё ещё.
Ворон на пологе открывает один глаз, смотрит на нас, потом закрывает. И тихо, почти беззвучно, каркает что-то. Не «идиот». Не «дурак». Что-то другое. Что-то, что я не разбираю. Но, кажется, одобрительное. Может быть. Я не уверен. Я вообще ни в чём не уверен. Кроме одного: её рука в моей. Тёплая. Настоящая. Здесь. Сейчас.
Она впервые чувствует спокойствие. Ей не нужно контролировать ситуацию, она полностью её отпускает, доверяя мне. Я чувствую, как её рука расслабляется — не напрягается, не ждёт, просто лежит в моей. Доверяет. Я не знаю, что с этим делать. Не знаю, как отвечать. Не умею. Но я стою, держу и молчу, потому что слова здесь не нужны. Совсем. Никакие.
Данко на пологе окончательно засыпает, сворачивается в чёрный комок, как будто решил, что на сегодня хватит. Что он сделал всё, что мог. Что дальше — не его дело. Я смотрю на него, потом на неё. Она стоит рядом, рука в моей, глаза прикрыты. Спокойна. Впервые. Может быть, за всё время, что она здесь.
Я не отпускаю, не отхожу, не ищу предлог уйти. Просто стою. В её комнате. С ней. С вороном. За окном дождь, в камине огонь, где-то далеко замок, студенты, уроки, Блэк, Люпин — всё это там. Не здесь. Здесь только мы. И тишина. Которая не давит, не режет. Просто есть. Как что-то, что можно не заполнять. Просто быть в ней. Вместе.
Проходит минута. Может, две. Может, больше — я не считаю. Ворон спит. Дождь стучит. Её рука в моей. Потом она открывает глаза, медленно, смотрит на меня. И я понимаю, что стоять так можно долго. Очень долго. Но не вечно. Где-то там, за дверью, — замок. Уроки. Дежурства. Расписание. Всё, что было до. И будет после.
Я отпускаю её руку. Не резко — медленно, как будто она всё ещё нужна. Но отпускаю. Потому что должен. Хотя бы сегодня. Хотя бы сейчас.
— Поздно, — произношу я ровно. Голос возвращается. Не тот, что был минуту назад. Другой. Профессорский. Привычный. Но с трещиной, которую я не прячу. Не хочу. Сегодня — не хочу. — Мне пора. У меня дежурство. По подземельям. Месяц. Помните? Блэк и я. По очереди. Молча. Как Люпин сказал.
Я отхожу к двери, останавливаюсь, смотрю на Данко. Тот спит, не ругается, не каркает. Просто спит. Я смотрю на неё. Долго. Потом тихо, почти беззвучно:
— Доброй ночи, Кэтрин. Спасибо. За ворона. За...
Я не заканчиваю. Открываю дверь, выхожу, закрываю. За дверью тишина. Потом — карканье. Один раз. Негромко. Как будто прощание. Или предупреждение. Я не разбираю. Я иду по коридору, вниз, в подземелья, к себе.
***
Следующее утро. Большой зал.
Я сижу на своём месте. Кофе, пергаменты — всё как всегда. Только сегодня я не читаю. Смотрю в чашку. Долго. Потом поднимаю взгляд. Она уже здесь — сидит между Люпином и Блэком, ест, спокойно, как всегда. Но что-то изменилось. Я не знаю что. Просто чувствую. Внутри. Тихо. Непривычно.
Блэк смотрит на меня пристально, подозрительно, как будто ждёт, что я достану из мантии ворона. Или что-то ещё. Наклоняется к ней, говорит вполголоса — но я слышу:
— Кэтрин. Снейп сегодня какой-то... не такой. Опять. Тише обычного. Даже на меня не рявкнул. Даже не посмотрел. Это подозрительно. Второй раз за неделю.
Люпин, не поднимая глаз от овсянки, говорит ровно:
— Сириус. Может быть, он просто устал. Люди иногда устают. Даже деканы. Даже Снейп.
Над нами пролетает тень — быстрее, чем кто-то из студентов мог её заметить. Но в тарелку Снейпу падает... носок.
Я смотрю в тарелку. Долго. Носок. Серый. Дырявый. С дыркой на пятке. Лежит в моей овсянке. Прямо в центре. Как будто так и было. Как будто он всегда там был. Я поднимаю взгляд. Медленно. Смотрю на потолок — пусто. Потом на окно — пусто. Потом на неё. Она смотрит в свою тарелку, ест, спокойно, как будто ничего не произошло. Как будто носки падают с неба. Как будто это нормально.
Блэк замирает с ложкой у рта. Смотрит на мой носок, потом на меня, потом на Люпина, потом снова на меня, потом на потолок. Медленно, очень медленно откладывает ложку.
— Снейп. — Голос ровный. Слишком ровный. — У тебя в овсянке носок.
Люпин поднимает взгляд от своей тарелки, смотрит на мой носок. Долго. Потом на меня, потом на неё, потом снова на носок. И тихо, без интонации, произносит:
— Сириус. Это не носок. Это... — пауза, — ...симпатия.
Она падает лицом себе в руки и смеётся. Звонко. До слёз. Я смотрю на неё: она смеётся, лицо в ладонях, плечи трясутся. Студенты оборачиваются. МакГонагалл смотрит на нас с другого конца стола. Флитвик что-то шепчет Спраут. Хагрид улыбается. А она смеётся. Над носком, над вороном, над Грюмом, надо мной, над всем этим. И я...
Я беру носок. Двумя пальцами. Медленно. Вынимаю из овсянки. Кладу на край тарелки. Смотрю на него. Долго. Потом на неё. Она всё ещё смеётся, не может остановиться. И я понимаю, что не могу на неё злиться. Совсем. Ни капли. Хотя должен. Носок. В овсянке. При студентах. При МакГонагалл. При всём замке.
— Кэтрин. — Я произношу её имя ровно. Но в голосе — не холод. Что-то другое. Что-то, что я не прячу. Не хочу прятать. Сегодня — не хочу. — Ваш ворон принёс мне носок. В тарелку. При всех. Это симпатия. Я так понимаю. — Я смотрю на носок, потом снова на неё. — Спасибо. Наверное. Я не знаю, что говорить в таких случаях. У меня нет опыта. В носках. От воронов.
Она пытается говорить сквозь смех. Получается плохо:
— Я... к этому... не причастна.
Я смотрю на неё. Она пытается говорить сквозь смех, получается плохо, но я слышу: «Не причастна». Разумеется. Не причастна. Ворон, который живёт в её комнате, ругается, приносит носки, только что сбросил носок в мою овсянку при всём замке. Она — не причастна. Совсем. Ни капли.
Я беру носок, кладу его в карман мантии. Медленно, аккуратно, как будто это не носок. Как будто это что-то важное. Потом смотрю на Блэка: тот смотрит на меня с открытым ртом. На Люпина: тот смотрит на меня с чем-то, что похоже на уважение. На неё: она уже почти перестала смеяться. Почти. Я вытираю руку салфеткой. Спокойно. Как будто ничего не было.
— Блэк. — Голос ровный. — Если ты кому-нибудь расскажешь про носок — я расскажу про то, как ты в прошлом году пытался научить Филча пользоваться летучим порошком. Всем. На педсовете. С подробностями. — Я смотрю на Люпина. — Ты тоже молчишь. — Я смотрю на неё. — А вы... — я подбираю слово, — ...можете не молчать. Вам можно. Вам всегда можно.
Я смотрю на неё: она вытирает слёзы, пытается успокоиться, получается плохо. Блэк рядом с ней делает вид, что не смотрит. Люпин делает вид, что ест. Студенты делают вид, что ничего не было. Все делают вид. Один я не делаю. Я смотрю на неё. Долго. Потом тихо, ровно, чтобы слышала только она:
— Если он принесёт мне второй носок — я оставлю его себе. В шкатулке. Будет... — я подбираю слово, — ...коллекция.
Блэк давится овсянкой. Люпин поднимает взгляд от тарелки, смотрит на меня, долго. Потом чуть заметно кивает — один раз. Как будто говорит: «Наконец-то». Я отворачиваюсь, беру чашку, делаю глоток. Кофе горький. Как всегда. Но сегодня почему-то это не раздражает.
Она наконец успокаивается, делает вдох, приходя в себя, и приступает к завтраку. Но рукой поправляет волосы, чтобы ухо было видно. На нём красуется серьга, которую она сделала из подвески. Змея.
Я вижу. Сначала не понимаю. Потом понимаю. Медленно. Очень медленно. Она поправляет волосы, ухо открывается, и там — змея. Серебряная. С изумрудными глазами. Та самая. Которая двадцать лет лежала в шкатулке. Которую я подарил вчера. В коридоре. У окна. С дождём. Она сделала из неё серьгу. И носит. Здесь. В Большом зале. При всех. При Блэке. При Люпине. При МакГонагалл. При всём замке.
Я замираю с чашкой у рта. Смотрю на её ухо, на змею, на изумруды. Долго. Потом ставлю чашку. Медленно. Очень медленно. Как будто она может взорваться. Как будто всё может взорваться. Блэк замечает первым. Разумеется. Он всегда замечает первым. Наклоняется к ней, смотрит на ухо, потом на меня, потом снова на ухо, потом снова на меня. И тихо, без обычной наглости, произносит:
— Кэтрин. У тебя... — пауза, — ...змея в ухе. Серебряная. С изумрудами. — Он смотрит на меня. Долго. — Это... откуда?
Люпин поднимает взгляд от тарелки, смотрит на её ухо, потом на меня, потом снова на её ухо, потом снова на меня. Молча. Долго. Потом ровно, без интонации:
— Сириус. Не твоё дело.
Я смотрю на неё: она ест, спокойно, как будто ничего не произошло. Как будто змея в её ухе — это нормально. Как будто это было всегда. Блэк смотрит на неё, потом на меня. Открывает рот, закрывает, открывает снова. Потом медленно откидывается на стуле, скрещивает руки, смотрит в потолок. Молчит. Долго. Потом тихо, почти беззвучно:
— Я ничего не видел. Ничего. Ни ворона. Ни носка. Ни змеи. Ничего. Я вообще сегодня не завтракал. Я сплю. В своей башне. Один.
Люпин допивает чай, ставит чашку, встаёт, поправляет мантию. Смотрит на неё, потом на меня, потом снова на неё. И ровно, без интонации, но с чем-то, что я слышу только потому, что знаю его слишком давно, произносит:
— Кэтрин. Серьга вам идёт. — Он кивает ей, потом мне, потом уходит.
Блэк провожает его взглядом, потом смотрит на меня, потом на неё, потом снова на меня. И тихо, без шутки:
— Я тоже пойду. У меня второй курс. Если я опоздаю — скажи, что я был на дежурстве. С тобой. По подземельям. Снейп подтвердит. — Он смотрит на меня. — Или не подтвердит. Но ты попробуй.
***
Другой день. Стадион. За два дня до матча. Тренировка Гриффиндора.
Я пришёл не по своей воле — МакГонагалл попросила «присмотреть за техникой безопасности», потому что в прошлый раз кто-то из игроков свалился в трибуны. Я стою у края поля, скрестив руки. Смотрю на небо. Пасмурно. Поттер кружит над кольцами, Уизли орёт что-то про бладжер, Джонсон командует.
Появляется она. Не на метле. Пешком. В спортивной форме. Свисток на шее. В руках планшет с какими-то записями. Она идёт через поле, и половина команды забывает, что они вообще-то на тренировке. Поттер промахивается по квоффлу. Уизли роняет биту. Джонсон роняет мяч.
МакГонагалл, которая стоит рядом со мной, произносит сухо, не поворачивая головы:
— Северус. Вы заметили, что с тех пор, как мисс Джонс начала судить, наши игроки стали чаще падать?
Я не отвечаю. Смотрю на неё. Она уже что-то объясняет Джонсон, размахивая планшетом. Джонсон кивает. Поттер смотрит на неё с обожанием, которое не может скрыть даже с высоты метлы. Уизли уронил биту во второй раз.
— Уизли, если ты ещё раз потеряешь биту, я запущу её тебе в голову!
Уизли вздрагивает, наклоняется за битой и чуть не падает с метлы. Джонсон закатывает глаза. Поттер делает вид, что не слышал, — хотя слышал весь стадион. Эхо от её голоса разносится над полем, отражается от трибун, пугает голубей, которые сидели на кольцах. Голуби улетают. Уизли ловит биту. С третьей попытки.
МакГонагалл рядом со мной чуть приподнимает бровь. Не комментирует. Но я вижу: она довольна. Она бы сама это сказала, но не стала. А Кэтрин сказала. И Уизли услышал. И голуби услышали.
Из-за трибун появляется Блэк. Откуда он взялся — непонятно. Он не должен быть здесь, он вообще редко появляется на тренировках. Но сегодня — здесь. Идёт через поле, руки в карманах, ухмылка до ушей.
— Кэтрин! — орёт он ещё издалека. — Я слышал, ты угрожаешь моему любимому игроку! Уизли, держись! Она аврор! Она не промахивается!
Уизли бледнеет. Джонсон вздыхает. Поттер, кажется, впервые за тренировку улыбается. МакГонагалл смотрит на Блэка так, как будто прикидывает, сколько баллов с него снять. И с какого факультета — он же уже не студент.
— Не мешайте тренировке! А то и вам достанется.
Блэк останавливается. Замирает. Потом поднимает руки — медленно, демонстративно, как будто сдаётся в плен. Ухмылка не исчезает, но становится чуть настороженной.
— Мне? Достанется? — Он оглядывается на МакГонагалл, как будто ищет поддержки. Не находит: МакГонагалл смотрит в планшет. Или делает вид. — Кэтрин, я вообще-то пришёл помочь. Я знаю квиддич. Я играл. Я был лучшим...
Джонсон, не отрываясь от метлы, произносит громко:
— Блэк, ты был лучшим двадцать лет назад. Сейчас ты даже на метлу не залезешь.
Уизли фыркает. Поттер давится смехом. Блэк открывает рот, чтобы возразить, но в этот момент МакГонагалл наконец поднимает голову от планшета и произносит ровно, сухо, без всякого выражения:
— Мистер Блэк. Если вы хотите помочь — помогите. Если хотите мешать — мешайте. Но не делайте это одновременно. Это раздражает.
Она даёт наставления, и тренировка начинается. Джонсон гоняет команду по кругу, Поттер ловит мяч за мячом почти без промахов, Уизли держит биту двумя руками, как будто она может улететь. Голуби вернулись на кольца. МакГонагалл ушла — у неё дела. Я остался. Не потому что должен. Просто остался.
Блэк не ушёл. Он сидит на нижней трибуне, свесив ноги через край, и комментирует. Громко. В основном для неё. «Кэтрин, видишь? Уизли опять не туда смотрит!» — «Кэтрин, Поттер слишком высоко!» — «Кэтрин, если бы я был ловцом, я бы уже поймал снитч три раза!»
Поттер не выдерживает первым. Пролетая мимо трибуны, он кричит:
— Сириус! Если ты такой быстрый — слезай с трибуны и лови!
Блэк встаёт. Медленно. Очень медленно. Смотрит на метлу, которая лежит рядом с ним на скамье. Потом на поле. Потом на неё. Потом снова на метлу. Он берёт её, крутит в руках, потом смотрит на меня. Я не помогаю. Смотрю на небо. Пасмурно. Возможно, дождь.
— Садись!
Блэк замирает с метлой в руках. Смотрит на неё, потом на метлу, потом снова на неё, потом на поле, где Поттер уже кружит, подняв руку с мячом, как будто дразнит. Блэк открывает рот, закрывает, садится обратно на трибуну. Медленно. Очень медленно. Кладёт метлу рядом с собой, скрещивает руки, смотрит на поле с выражением человека, которого только что лишили любимой игрушки, но он слишком горд, чтобы признать это.
— Я просто посмотрю. — Голос ровный, но в нём слышится что-то жалобное. — Со стороны. Как зритель. Как болельщик. Как человек, который... — он осекается, смотрит на неё. — Ладно. Я сижу.
Уизли, который всё это видел, роняет биту. В третий раз. Но на этот раз — случайно. Поттер хохочет. Джонсон качает головой. Блэк смотрит на них с трибуны и тихо, себе под нос, произносит:
— Ничего. Я ещё покажу. Я ещё... — Он не заканчивает. Смотрит на неё. И замолкает.
— Садись на метлу, дурак!
Блэк вскакивает так резко, что метла, лежавшая рядом, падает на землю. Смотрит на неё, потом на метлу, потом снова на неё, потом на Поттера, который уже откровенно ржёт в воздухе, потом на меня. Я не помогаю. Смотрю на голубей, которые вернулись на кольца.
Он поднимает метлу. Быстро. Слишком быстро. Садится. Отталкивается. Взлетает. Криво. Неровно. Как человек, который двадцать лет не держал метлу в руках, но помнит, как это делается. Поттер подлетает к нему, что-то говорит — не слышно. Блэк что-то отвечает — тоже не слышно. Потом они оба разворачиваются и летят к кольцам. Блэк — за Поттером, Поттер — от Блэка. Уизли забыл про биту. Джонсон остановила тренировку. Вся команда смотрит на двух взрослых мужиков, которые носятся над полем, как школьники.
Я отхожу от края поля, подхожу к ней. Встаю рядом. Смотрю на небо, потом на Блэка, который только что чуть не врезался в трибуну, потом снова на небо.
— Вы уверены, что это безопасно? — Произношу я ровно. Без интонации. Просто вопрос. — Он двадцать лет не летал. Он может упасть. Он может сломать шею. Он может... — пауза, — ...сломать кольцо. И тогда матч отменят.
— Надеюсь, вы переживаете только за кольцо.
Я смотрю на неё. Секунду. Две. Потом отворачиваюсь к полю. Блэк как раз делает мёртвую петлю — криво, но делает. Поттер за ним. Уизли наконец поднял биту. Кэтрин свистит — тренировка возобновляется.
— За кольцо, — повторяю я ровно. Голос не выдаёт ничего. — Кольца — это инвентарь школы. Я декан. Я отвечаю за инвентарь. Если кольцо сломается — я буду писать отчёт. МакГонагалл будет недовольна. За Блэка я не переживаю. Он взрослый человек. Он сам решил сесть на метлу. Если он упадёт — это его личное дело. Медицина в Хогвартсе на хорошем уровне.
Блэк в воздухе что-то орёт — кажется, «смотри, как надо». Поттер орёт в ответ. Уизли роняет биту в четвёртый раз. Джонсон, кажется, начинает молиться.
Она поднимает биту и кидает в Уизли. Попадает. Не больно. Бита летит через всё поле. Точно. Как заклинание. Уизли не успевает среагировать — он вообще редко успевает. Бита попадает ему в плечо. Не сильно. Но достаточно, чтобы он ойкнул, схватился за плечо и посмотрел на неё с ужасом. Потом на биту, которая упала рядом с ним. Потом снова на неё.
Джонсон останавливает тренировку. Опять. Поттер в воздухе разворачивается, смотрит вниз. Блэк — который как раз собирался что-то крикнуть — затыкается на полуслове и смотрит на неё с метлы. Точнее, чуть не падает с метлы, потому что забыл, что на ней сидит.
Уизли поднимает биту. Медленно. Смотрит на неё, потом на неё, потом на меня, потом снова на неё. И тихо, почти жалобно:
— Я... я больше не буду. Честно. Я держу. Крепко. Обеими руками.
Он действительно берёт биту двумя руками. Крепко. Как будто это меч. Как будто от этого зависит его жизнь.
Она кивает со всей строгостью и даёт указания по манёврам. Тренировка идёт дальше. Уизли держит биту обеими руками, как будто она из стекла. Джонсон выполняет манёвры — чётко, без ошибок. Поттер летает кругами, ищет снитч, которого нет. Блэк всё ещё в воздухе — он не спускается, хотя никто его не держит. Летает. Криво, но летает. Иногда что-то кричит. В основном «смотри, как надо». Никто не смотрит.
Я стою у края поля, смотрю на них, потом на неё. Она ходит между игроками, что-то показывает, поправляет. Уизли от её приближения вздрагивает. Джонсон кивает. Поттер слушает внимательно — впервые за тренировку. Она говорит что-то про ветер, про высоту, про угол атаки. Слова, которые я не понимаю. Но они понимают. Даже Уизли.
Блэк приземляется рядом со мной. Неловко. Чуть не падает. Выпрямляется, отряхивает мантию, смотрит на неё, потом на меня, потом снова на неё. И тихо, без обычной наглости:
— Она хорошая. Я не про квиддич. Я вообще. Она хорошая. Ты это знаешь?
Я не отвечаю сразу. Блэк стоит рядом, ждёт. Мантию он отряхнул, но на щеке осталась полоса грязи — видимо, задел трибуну, когда летал. Я смотрю на поле: Джонсон что-то показывает Уизли, Поттер кружит, она стоит в центре с планшетом и что-то говорит — спокойно, уверенно. Солнце наконец выглядывает из-за туч. Первый раз за день.
— Знаю, — произношу я ровно. Не глядя на Блэка. — Уже неделю знаю. Может, больше.
Блэк хмыкает, вытирает щёку рукавом, смотрит на неё, потом снова на меня. Потом медленно кивает. Один раз. И отворачивается к полю. Там Уизли наконец поймал мяч, кричит от радости, Джонсон хлопает, Поттер смеётся. Она стоит и смотрит на них — и улыбается.
***
После тренировки.
Поле пустеет. Игроки уходят в раздевалку — уставшие, но довольные. Джонсон что-то обсуждает с Поттером. Уизли несёт биту двумя руками, как трофей. Блэк ушёл первым — сказал, что ему нужно «привести себя в порядок», но я видел, как он хромал: видимо, всё-таки задел что-то, когда летал. МакГонагалл вернулась, проверила поле, кивнула ей и ушла. Голуби вернулись на кольца. Солнце уже село.
Я стою у выхода с поля. Жду. Не её. Просто жду. Мантию я не поправил, волосы растрёпались от ветра. Мне всё равно. Почти.
Она идёт через поле. Усталая. Но довольная. Планшет под мышкой. Свисток на шее. Волосы собраны, но уже не так аккуратно, как утром. Подходит, останавливается, смотрит на меня.
— Хорошая тренировка, — говорю я ровно. — Даже Уизли перестал ронять биту. Правда, теперь он держит её так, как будто она живая и может укусить.
— Может оно и к лучшему.
Она улыбается. Устало, но по-настоящему. Я смотрю на неё, потом на поле, потом снова на неё. Ветер стих. Голуби спят. Где-то в замке зажигаются окна — ужин скоро. Мы стоим у выхода с поля. Одни. Между нами — планшет, свисток и ведро с мячами, которое кто-то забыл убрать.
— Уизли, — произношу я ровно, — вообще-то неплохой игрок. Просто нервный. Как все гриффиндорцы. Если вы будете на него кричать — он будет нервничать больше. Если будете хвалить — может, перестанет ронять биту. Но это не точно. Я проверял. На слизеринцах. Не работает.
Я отворачиваюсь, смотрю на замок. Окна горят. Пора идти. Ужин. Студенты. Большой зал. Всё как всегда. Но я не ухожу. Стою. Жду. Не знаю чего. Просто жду.
Данко прилетает и садится на плечо. Не ей. Мне. Я замираю, не двигаюсь, не поворачиваю головы. Чувствую только вес — тяжёлый, когтистый. И запах: перья, лес, что-то ещё. Ворон. На моём плече. Сидит. Спокойно. Как будто всегда там был. Как будто это его законное место. Я медленно, очень медленно поворачиваю голову. Данко смотрит на меня: один глаз, потом другой. Потом каркает. Негромко. И что-то роняет мне в ладонь. Маленькое. Круглое. Пуговица. От мантии. Старая. Слизеринская. Змея на ней стёрлась, но ещё видна.
Я смотрю на пуговицу, потом на ворона, потом на неё. Она не смеётся, не улыбается. Просто смотрит, ждёт, что я скажу, что сделаю. Может быть, прогоню его. Может быть, нет.
— Это... — я подбираю слово, — ...симпатия? Или он просто нашёл пуговицу. На земле. И решил, что я нуждаюсь. В пуговице.
Она смеётся с моей реакции:
— Вы отлично смотритесь вместе.
Я смотрю на неё, потом на ворона. Данко сидит на моём плече, не улетает, смотрит на неё, потом на меня, потом снова на неё. Как будто тоже оценивает. Как будто согласен. Или нет. Не разберёшь.
— Вместе, — повторяю я ровно. — Я. И ворон. Грюма. Который ругается. И приносит носки. И пуговицы. Спасибо. Я польщён. Наверное. Я не знаю, как реагировать. На комплименты. От вас. Особенно когда на мне ворон.
Данко каркает. Один раз. Коротко. И не улетает. Сидит. Как будто решил остаться. Насовсем. Я смотрю на неё: она улыбается, устало, но по-настоящему. И я понимаю, что не хочу, чтобы этот вечер заканчивался. Пока. Ещё немного. Хотя бы минуту. Хотя бы пока ворон не улетит.
Данко поворачивает голову и, будто прочищая перья, что-то ищет в моих волосах. Я стою неподвижно. Совершенно. Как статуя. Ворон копается в моих волосах. Клювом. Осторожно. Но всё равно — клювом. В волосах. Декан Слизерина. Гроза Хогвартса. Стоит посреди поля. С вороном. Который чистит перья. В его волосах.
— Кэтрин. — Произношу я ровно. Голос не выдаёт паники. Хотя паника есть. Где-то внутри. Тихо. Но есть. — Он... — пауза, — ...что-то ищет. В моей голове. Клювом. — Я не двигаюсь, не прогоняю, не хочу, чтобы он клюнул. Или чтобы она подумала, что я боюсь ворона. Я не боюсь. Просто предпочитаю контролировать ситуацию. А ситуация сейчас — ворон. В волосах. Контроля нет. — Это тоже симпатия? Или он просто голоден?
— Дайте посмотрю.
Я наклоняю голову. Медленно. Очень медленно. Чтобы не спугнуть. Ворон продолжает копаться. Я чувствую его клюв — лёгкий, почти невесомый. Она подходит ближе. Ближе, чем раньше. Смотрит. Внимательно. Потом протягивает руку — медленно, чтобы Данко видел. Ворон замирает, смотрит на её руку, потом на неё, потом снова на руку. Не улетает. Ждёт.
— Он что-то нашёл, — произношу я тихо. Не двигаясь. — В моих волосах. Что-то. Что там не должно быть. Я не знаю, что. Я не чувствую. Я вообще ничего не чувствую. Кроме ворона. На голове. И вас. Рядом. Это... — я подбираю слово, — ...необычно. Даже для сегодняшнего дня.
Она проводит пальцами по волосам и достаёт оттуда пёрышко.
— Может, он считает вас своим сородичем? Тоже чёрный.
Я смотрю на перо в её руке. Маленькое. Чёрное. Не воронье — слишком гладкое. Голубиное. Видимо, залетело, когда голуби с кольца улетали. Она держит его, смотрит на меня, ждёт, что я скажу, что сделаю. Ворон на моём плече — тот самый, который только что вытащил перо, — каркает. Один раз. Как будто подтверждает: «Да. Сородич. Тоже чёрный». Или что-то другое. Не разберёшь.
Я смотрю на перо, потом на Данко, потом на неё. Долго. Потом медленно беру перо из её пальцев. Своими. Осторожно. Как будто оно тоже живое. Как будто оно тоже может укусить.
— Голубиное, — произношу я ровно. — Не воронье. Значит, он не считает меня сородичем. Он просто... — пауза, — ...убирался. В моих волосах. Нашёл мусор. Вынес. Как хозяйственный ворон. Который убирает. У людей. Которых считает... — я не заканчиваю. Смотрю на перо, потом на неё. — Своими?
— Комплименты от ворона — это... что-то. Мне он не делает причёски.
Я смотрю на неё: она изображает ревность, шутя. Но где-то под этим — что-то ещё. Может быть, правда. Может быть, нет. Я не разбираюсь. В шутках. В ревности. В ней. Я вообще ни в чём не разбираюсь. Кроме зелий. И воронов. Которых только что изучил. Более или менее.
— Он вас не знает, — произношу я ровно. — Пока. Он прилетел недавно. Он ещё не понял, что вы... — я подбираю слово, — ...важны. Дайте ему время. Он поймёт. Он умный. Он Грюма. Грюм не держит глупых воронов.
Данко, который всё это слышал — а он слышал, он всегда слышит, — поворачивает голову к ней. Смотрит: один глаз, потом другой. Потом медленно перебирается с моего плеча на её. Садится. Устраивается. Закрывает глаза. Как будто говоря: «Ладно. Уговорил. Она тоже ничего».
— Не нужно делать мне одолжений.
Данко открывает один глаз, смотрит на неё, потом закрывает. Не улетает, не каркает. Просто сидит. На её плече. Как будто ничего не произошло. Как будто он всегда там сидел. Я смотрю на это. Долго. Потом отвожу взгляд, смотрю на замок. Окна горят. Ужин. Студенты. Всё как всегда. Но я не иду. Стою.
— Это не одолжение, — произношу я ровно. — Он сам перелетел. Я его не просил. Он... — пауза, — ...решил. Вороны решают сами. Грюм говорил. Они не служат. Они выбирают. — Я смотрю на неё, потом на Данко, потом снова на неё. — Значит, он выбрал. Вас. Не меня. Меня он только чистил. Вас — выбрал.
— Ну спасибо, друг.
Она не чувствует страха от того, что на ней сидит большой чёрный ворон, размером с её голову. Может, больше. Данко открывает оба глаза, смотрит на неё. Долго. Потом медленно прижимается головой к её щеке. Один раз. Коротко. Как будто говорит: «Да. Родной. Я тоже так думаю». И закрывает глаза. Спит. На её плече. Большой. Чёрный. Как тень. Как что-то, что всегда было рядом. Просто она не замечала.
Я смотрю на это. Долго. Потом тихо, почти беззвучно:
— Он вас выбрал. За минуту. Я его знаю... — пауза, — ...знал. Двадцать минут. Он меня чистил. Вас — выбрал. — Я смотрю на неё, потом на замок, потом снова на неё. — Это... — я подбираю слово, — ...что-то значит. Я не знаю что. Но что-то. Грюм не присылает воронов просто так. Даже ругаться. Даже за носками.
Данко каркает. Один раз. Не открывая глаз. Как будто соглашается. Или спорит. Или просто каркает. Я не разбираюсь. В воронах. В ней. В этом. Я смотрю на замок, потом на неё, потом на Данко, потом снова на неё. Вечер. Солнце село. Холодает. Пора идти. Ужин. Студенты. Большой зал. Всё как всегда. Но я не двигаюсь. Стою. Смотрю на неё. С вороном на плече. Как будто это нормально. Как будто так и должно быть.
— Кэтрин. — Произношу я ровно. Голос не выдаёт ничего. Или выдаёт. Не знаю. — Если он останется. У вас. В замке. Что тогда? Что это значит? Для вас. Для меня. Для... — я не заканчиваю. Смотрю на Данко, потом снова на неё.
— А что-то должно измениться?
Я смотрю на неё. Долго. Она стоит с вороном на плече. Спокойная. Уверенная. Как будто всё уже решено. Как будто ничего не нужно решать. Как будто вопрос, который я задал, — лишний. Может, и лишний. Может, я просто ищу проблемы там, где их нет. Впервые за долгое время. С ней.
— Нет, — произношу я ровно. — Не должно. Ничего. Просто я... — я подбираю слово, — ...привык, что всё меняется. В этом замке. Каждый день. Каждую минуту. Люди приходят. Уходят. Умирают. Возвращаются. Всё движется. Всё... — я замолкаю, смотрю на Данко. Тот спит. Потом снова на неё. — А вы — не меняетесь. Стоите. С вороном. И ждёте. Пока я перестану задавать глупые вопросы.
Я отворачиваюсь, смотрю на замок. Потом тихо, почти беззвучно:
— Пойдёмте. Ужин. Вы, наверное, голодны. После тренировки.
Я замираю. Смотрю на её руку. На свою. Она не берёт, не сжимает. Просто касается. Кончиками пальцев. Как будто спрашивает. Как будто ждёт ответа. Я не отвечаю словами. Не умею. Но и не убираю руку. Просто стою. Смотрю на её пальцы, потом на неё. Долго. Ворон спит. Ветер стих. Где-то в замке зажигаются новые окна. Ужин начинается. Без нас. Пока без нас.
Потом я поворачиваю ладонь. Медленно. Вверх. Открывая. Как будто говорю: «Да». Без слов. Просто ладонь. Её рука. Моя. Рядом. Не вместе. Но и не порознь. Как что-то, что может случиться. Если мы оба позволим. Если я позволю. Если она захочет.
Она вдыхает. Я слышу. Тихо. Коротко. Как будто собирается что-то сказать. Или не сказать. Просто дышит. Я не отвожу руку, не убираю ладонь. Стою. Смотрю на неё. Ворон открывает один глаз, смотрит на меня, потом на неё, потом закрывает. Как будто говорит: «Ну наконец-то. Я тут при чём? Я просто ворон. Грюма.».
Я смотрю на замок, потом снова на неё. Вечер. Холодно. Пора. Но я не двигаюсь. Жду. Чего? Не знаю. Её. Себя. Ворона. Чего-то. Что должно случиться. Или не случиться. Но что-то. Обязательно. Сегодня. Сейчас. Здесь.
Её пальцы касаются моей руки. Я не замираю, не жду, не спрашиваю. Переворачиваю ладонь — быстро, уверенно — и сжимаю её руку. Крепко. Не грубо. Но так, чтобы она почувствовала: это не вопрос. Это ответ. Она поднимает глаза. Я уже смотрю на неё. Близко. Ворон на её плече открывает один глаз, смотрит на нас, но мне всё равно. Пусть смотрит. Пусть запоминает. Пусть расскажет Грюму.
— Хватит, — произношу я тихо. Не ей. Себе. Потом — ей, уже громче, ровно: — Я устал ждать. Устал смотреть. Устал молчать. Вы здесь. Я здесь. Ворон здесь. Всё остальное — неважно.
Я делаю шаг. Один. Ближе. Она не отступает. Я поднимаю свободную руку — медленно, но без колебаний — и касаюсь её лица. Пальцами. По щеке. Она не вздрагивает. Смотрит. Ждёт. Я наклоняюсь. Близко. Так близко, что чувствую её дыхание. Ворон на плече каркает — один раз, тихо, но я не обращаю внимания. Пусть каркает. Пусть хоть улетит. Мне всё равно.
— Я не буду спрашивать, — говорю я. Почти шёпотом. Но без дрожи. — Спрашивать — это для тех, кто не уверен. Я уверен.
И целую. Не в лоб. Не в щёку. В губы. Твёрдо. Уверенно. Без спешки, но и без нерешительности. Как человек, который знает, чего хочет. И не собирается ждать, пока кто-то другой скажет ему, что это правильно.
По всему телу разливается волна. Она лишь на секунду замирает, а после отдаётся поцелую. Её рука ловко ускользает к моему затылку, зарываясь в волосы. Я чувствую её руку на затылке. Пальцы в волосах. Она не отстраняется, не колеблется. Отвечает. Я прижимаю её ближе — за талию, уверенно, без вопроса. Ворон на её плече недовольно каркает и перебирается на спинку ближайшей трибуны. Смотрит. Наблюдает. Мне плевать. Пусть смотрит. Пусть запоминает.
Я отрываюсь на секунду. Только чтобы вдохнуть. Смотрю на неё. Близко. Глаза в глаза. Её зрачки расширены. Дыхание сбилось. Моё — тоже. Я не улыбаюсь, но и не хмурюсь. Просто смотрю. Запоминаю. Это. Её. Здесь. Сейчас.
— Кэтрин, — произношу я тихо. Голос ровный, но в нём что-то есть. Что-то, чего я не прячу. Не хочу. — Если вы передумаете — скажите сейчас. Потом будет поздно. Я не умею... — пауза, — ...останавливаться. На полпути. Если начинаю — иду до конца.
Я не отпускаю её. Жду. Ответа. Или действия. Или чего угодно. Но не отпускаю.
Она притягивает меня за затылок обратно, словно не может дышать без меня. Я не сопротивляюсь. Она тянет — я иду. Быстро. Без паузы. Её рот снова на моём — и на этот раз я не сдерживаюсь. Рука на её талии сжимается крепче. Другая поднимается к её шее, пальцы ложатся на затылок. Я не спрашиваю, не жду. Просто беру. То, что она даёт. То, что хочу.
Ворон на трибуне каркает ещё раз. Громче. Потом замолкает. Кажется, улетает. Я не проверяю. Мне всё равно. Поле. Вечер. Замок. Всё это — где-то далеко. Здесь только она. Её дыхание. Её запах. Её пальцы в моих волосах. Её рот. И я. Наконец-то. Без слов. Без вопросов. Без «можно?».
Я отрываюсь — на секунду, чтобы сказать. Тихо. Прямо в губы. Почти не отстраняясь.
— Не отпускай. Пока не скажу.
Она несильно тянет меня за волосы, словно давая понять, чтоб я не прекращал. Я понимаю без слов. Она тянет — я возвращаюсь. Без паузы. Без вдоха. Мой рот снова на её — глубже, настойчивее. Рука на её шее скользит ниже, к плечу. Другая — на талии — прижимает сильнее. Она не отпускает. Я не отпускаю. Ворон улетел. Точно улетел. Где-то каркнул напоследок — далеко, у замка. Но я не слышу. Не хочу слышать. Слышу только её. Дыхание. Пульс. Себя. Её.
Потом я отстраняюсь. Не потому что хочу. Потому что должен. Хотя бы на секунду. Посмотреть. Убедиться. Что она здесь. Что это не сон. Что это — правда. Её губы припухли. Волосы растрёпаны. Мои — тоже. Она смотрит на меня. Не отпускает. Не улыбается. Просто смотрит. Ждёт.
— Кэтрин. — Голос хриплый. Не профессорский. Другой. — Если мы продолжим здесь, на поле, нас увидят. Рано или поздно. Кто-нибудь. Студент. Филч. Блэк. Мне всё равно. Но вам — может быть, нет.
Она легко запрыгивает, обхватывая мою талию своими ногами, и обеими руками закрывается в моих волосах. Я ловлю её рефлекторно, не успев подумать. Руки сами подхватывают её под бёдра — крепко и надёжно. Она оказывается легче, чем я представлял, или я просто вообще не думал ни о чём, кроме того, что она сейчас на мне. Она обхватила меня, держится, руки в моих волосах, лицо близко, очень близко. Я стою на поле. Вечер, холодно, ветер. Где-то там замок, ужин, студенты — всё это далеко. Здесь только она. Её ноги вокруг меня, её руки в моих волосах, её дыхание и моё. Я не отпускаю.
— Хорошо, — произношу я тихо, ровно, без колебаний. — Здесь. Так. Пусть видят, пусть знают, пусть говорят. — Я выдерживаю паузу, не отводя от неё взгляда. — Мне всё равно. Я решил. Давно. Просто не говорил. Вслух. Тебе. Себе.
Я смотрю на неё в глаза, близко, так близко, что её ресницы почти касаются моих.
— Я не буду прятаться. Ни от кого. Ни от чего. Даже от тебя. Особенно — от тебя.
Я делаю шаг, потом ещё один, к замку, с ней на руках. Не быстро, не медленно, просто иду, как будто так и надо, как будто это нормально. Декан Слизерина, профессор Зельеварения, гроза Хогвартса несёт преподавателя ЗОТИ на руках через поле к замку на виду у всех. Пусть смотрят.
Пока я несу её, она медленно целует меня за ухом, немного прикусывает мочку и оставляет дорожку поцелуев на шее, а я не сбиваюсь с шага, не спотыкаюсь и не останавливаюсь, только выдыхаю резко через нос, и пальцы на её бёдрах сжимаются чуть сильнее. Она чувствует это — я знаю, что чувствует, — и продолжает: за ухом, мочка, шея, дорожка, медленно, специально. Я иду ровно, к замку. Тёмные окна, свет, ближе, ещё ближе, ворота, двор. Кто-то из студентов — первокурсник, кажется, — видит нас и замирает с открытым ртом, а я не смотрю на него и прохожу мимо, и он остаётся стоять с открытым ртом.
Я захожу в холл. Тепло, свет, портреты — все смотрят. Некоторые с осуждением, некоторые с интересом, один, старик в парике, подмигивает. Я не реагирую и иду дальше: к лестнице, к подземельям, к себе. Не в Большой зал, не на ужин — к себе.
— Кэтрин. — Голос ровный, но в нём что-то есть. Что-то, что я не прячу. Не могу прятать. Не хочу. — Если вы продолжите — я не дотерплю. До кабинета. До двери. До... — пауза, — ...чего угодно.
Она продолжает. Я останавливаюсь. Прямо на лестнице. В тёмном коридоре, между портретами, которые делают вид, что спят. Не дотерпел. Она права. Я не железный. Никогда им не был. Просто хорошо притворялся.
Я прижимаю её к стене — осторожно, но твёрдо. Её ноги всё ещё вокруг меня, её руки в волосах, её губы на моей шее, и я нахожу её губы своими быстро, без предисловий, и целую глубоко, так, как хочу, как хотел, долго — может быть, слишком долго. Портреты отвернулись. Все. Даже тот, в парике. Даже он понял. Наконец-то.
Потом я отстраняюсь. Тяжело дыша. Смотрю на неё. В темноте. В глазах — ни сарказма, ни холода. Только она. Отражение. Моё. И её.
— Кабинет. Дверь. Замок, — говорю я отрывисто. Не предложение. Инструкция. — Или я не отвечаю за последствия.
Я не отпускаю её. Не ставлю на пол. Просто разворачиваюсь — вместе с ней — и иду дальше. Быстрее. По лестнице. Мимо портретов. Мимо факелов. Мимо Блэка, который выходит из Большого зала с бутербродом в руке и замирает с открытым ртом. Я прохожу мимо. Не смотрю. Он что-то говорит — не слышу. Потом ещё что-то. Уже не догоняет.
Подземелья. Коридор. Дверь. Моя дверь. Я открываю её одним движением — не глядя, не отпуская её. Захожу. Закрываю. Замок щёлкает. Тихо. Окончательно. Никто не войдёт. Даже Блэк. Даже Люпин. Даже Дамблдор. Пусть стучат. Пусть ждут. До утра. Может, дольше.
Я ставлю её на пол. Медленно. Не отпуская. Смотрю. В кабинете темно — только угли в камине. Тлеют. Красные. Я не зажигаю свет. Не хочу. Не нужно. Она рядом. Она здесь. Всё остальное — неважно.
Я не даю ей отойти. Не даю опомниться. Не даю передумать. Прижимаю к двери — спиной. Тихо. Без стука. Она смотрит на меня. В темноте. Глаза блестят. Не от страха. От чего-то другого. Я знаю это. Я видел это раньше. Но не у неё. И не так.
— Ты остаёшься, — говорю я. Не спрашиваю. Утверждаю. Тихо. Ровно. Окончательно. — Здесь. Сегодня. До утра. Потом — как захочешь. Но сегодня — здесь.
Я не жду ответа, наклоняюсь и целую медленно, глубоко, без спешки, как будто времени нет, как будто его правда нет. Где-то там, наверху, идёт ужин, студенты едят, Блэк, наверное, уже рассказал Люпину, кого он видел на лестнице, а Люпин, наверное, кивнул — молча, как всегда. Пусть, пусть знают, пусть говорят. Мне всё равно, я решил давно, просто не говорил, а теперь — говорю, без слов.
Она издаёт протяжный стон мне в губы, и я слышу этот стон, чувствую его — в губах, в горле, везде. Я не останавливаюсь и не замедляюсь, только подхватываю её за бёдра, за талию, и несу — не к столу, не к креслу, а к себе, в спальню. Дверь открывается ногой и закрывается тихо. В спальне темно, только окно, луна, узкая полоса — на кровати, на полу, на ней. Когда я ставлю её, то не отпускаю, смотрю долго. Она стоит, дышит, смотрит, ждёт. Я расстёгиваю мантию медленно — не потому что хочу медленно, а потому что хочу запомнить это, её, здесь, сейчас, всё.
— Кэтрин. — Голос хриплый. Чужой. Мой. — Последний раз спрашиваю. Не потому что не уверен. Потому что хочу услышать. Сама. Вслух. Да или нет.
— Да.
Я не жду больше. Слова сказаны. Всё решено. Я беру её за руку и тяну к себе — не грубо, но уверенно. Она делает шаг. Потом ещё. Пока между нами не остаётся ничего. Я расстёгиваю её мантию — медленно, сверху вниз, — глядя ей в глаза. Она не отводит взгляд. Не останавливает. Только дышит. Чаще. Глубже. Я чувствую это. Каждым пальцем. Каждой клеткой.
Мантия падает на пол — тёмная ткань на камнях, — и я не смотрю на неё, я смотрю на неё, на то, что под ней, на то, что теперь моё, на эту ночь, а может быть, на дольше. Я не загадываю, не умею, не хочу. Сейчас — только сейчас.
Я подхватываю её одной рукой под спину, другой под колени. Она лёгкая — она всегда была лёгкой, просто я не позволял себе это замечать. Я несу её к кровати и опускаю медленно, как что-то хрупкое, как что-то, что нельзя уронить. Никогда.
Луна за окном бросает узкую полосу света на её лицо, на мои руки, на всё, что будет.
Я опускаюсь рядом — не сверху, а рядом, на бок, локти по обе стороны от её головы, — и смотрю долго. Она подо мной: волосы растрёпаны, губы припухли, глаза блестят, и это не страх. Я знаю. Она не боится. Никогда не боялась — даже когда должна была, даже когда я сам себя боялся.
Я наклоняюсь и целую медленно, не так, как у двери: медленнее, глубже, как будто изучаю, как будто запоминаю её губы, её вкус, её дыхание — всё. Она отвечает, руки на моей спине, пальцы впиваются — не больно, но так, что я чувствую каждую одну за другой.
Я отрываюсь и смотрю. Она лежит подо мной, в моей кровати, в моём кабинете, в подземельях, где никто не войдёт, где никто не найдёт, где мы — только мы. Я провожу рукой по её щеке, потом ниже, по шее, по плечу — медленно, не спеша. Впервые за долгое время я не спешу. Никуда, ни к чему. Просто здесь, с ней, сейчас.
— Кэтрин, — говорю я тихо, и голос ровный, но в нём что-то есть, что-то, чего я не прячу и не хочу прятать. — Я не буду притворяться завтра перед другими, что ничего не было. Не буду. Не умею. Не хочу. — Я выдерживаю паузу. — Если ты не готова — скажи. Сейчас. Потом будет поздно.
Она лишь изгибается и издаёт стон, не желая прекращать, и я больше не спрашиваю, не говорю, не думаю — только она, подо мной, вокруг меня, везде: её руки, её дыхание, её запах. Я целую шею, ниже, ключицу, ещё ниже. Она выгибается, стон — её, мой, уже не разберёшь, а луна за окном дрожит, и это не свет, это я, мы, всё.
Одежда — её, моя — на полу, смешалась, и это не важно, ничего не важно, только кожа, её кожа под моими пальцами, тёплая, живая, настоящая. Я касаюсь везде — медленно, потом быстрее, — и она отвечает так же: руки, губы, ногти, всё, всё сразу, никаких «потом», никаких «подождём», только сейчас, только здесь, только мы.
Она называет меня по имени — Северус, — тихо, в темноте, и я слышу каждый раз, как будто впервые, как будто последний. Я не отвечаю словами, не умею, я отвечаю по-другому — так, как умею, как хочу, как буду, до утра, может, дольше, может, всегда. Не знаю, не думаю, не хочу думать, просто чувствую её, себя, всё.
Кажется, она впивается ногтями мне в спину — кажется, слишком сильно, но она не может это остановить, потому что слишком хорошо. Я чувствую ногти на спине — резко, глубоко, больно на секунду, а потом уже нет, потом только она: её пальцы, её тело, её голос, всё. Я не останавливаюсь и не отстраняюсь, наоборот, прижимаюсь ближе, сильнее, глубже. Пусть царапает, пусть оставляет следы, пусть будет больно, пусть будет что угодно, только не останавливайся, только не отпускай. Я не отпускаю и не отпущу — даже когда всё закончится, даже утром, даже когда придётся встать, одеться, выйти к студентам, к урокам, к Блэку, к Люпину, к Дамблдору. Пусть смотрят, пусть видят, пусть спрашивают — я скажу всё как есть, не буду прятаться, не буду врать, не буду делать вид. Хватит. Двадцать лет. Я устал. Я хочу её. Здесь. Сейчас. И потом. Всегда.
Я целую её в губы — долго, пока она не начинает задыхаться, — потом отпускаю и смотрю в темноте. Она подо мной: волосы на подушке, глаза закрыты, дыхание сбито. Я провожу рукой по её щеке — осторожно, потом по шее, по груди, ниже. Она вздрагивает, открывает глаза, смотрит. Я смотрю в ответ и молчу. Что сказать? Всё уже сказано, всё уже сделано. Осталось только это — тишина после, перед, между. Наша.
Я вижу, как она смотрит — в мои глаза, в темноте, после всего. Она не отводит взгляд, не прячется, не ищет слова, просто смотрит, и я смотрю в ответ долго, не отвожу, не умею, не хочу. Впервые за долгое время — не хочу.
— Манящие, — повторяю я тихо. Её слово, не моё, но она права. Она всегда права — даже когда молчит, особенно когда молчит. — Мне говорили раньше, что они пугают, что от них холодно, что в них нет ничего, кроме тьмы. — Я выдерживаю паузу. — Ты первая, кто сказал иначе. Не словами — взглядом. Тогда, в первый день, в Большом зале. Я видел. Ты посмотрела не как все, по-другому. Я сделал вид, что не заметил, как всегда. Но запомнил всё. Каждую секунду.
Я ложусь рядом, на бок, лицом к ней, и не отпускаю — рука на её талии. Она не отстраняется, придвигается ближе, головой на моё плечо, и я чувствую её дыхание: тёплое, ровное, уже не сбитое, успокаивается. Я тоже. Впервые за долгое время я просто лежу с ней, в тишине, без слов, без планов, без «что дальше». Дальше будет утром, а сейчас — ночь. Наша. Первая. Из многих, может быть. Если захочет. Если захочу. Если всё сложится не так, как обычно, а по-другому. Лучше. С ней.
Она целует меня ещё раз — мягче, дольше, с наслаждением, — и я отвечаю медленнее, чем раньше, не потому что устал, а потому что хочу запомнить каждое движение, каждое касание, её губы — мягкие, тёплые, нежные. Не так, как у двери. Не так, как на поле. По-другому. Спокойно. Как будто времени вагон, как будто ночь бесконечная, как будто утро не придёт никогда. Или придёт, но не скоро. Ещё есть время. Ещё есть мы.
Я провожу рукой по её спине — медленно, от плеча до поясницы, потом обратно, — и она выгибается чуть-чуть, едва, но я чувствую всё, каждую клетку, каждое дыхание: её, моё, общее. Я отрываюсь от губ и смотрю близко, так близко, что её ресницы касаются моих. Она улыбается — едва, уголком губ. Я не улыбаюсь, не умею, но что-то внутри теплеет медленно, как угли в камине, которые я не зажёг. Которые сами. Потому что она здесь. Потому что она рядом. Потому что всё — наконец-то — правильно.
— Отдышался? Повторим?
Я смотрю на неё. Она улыбается — не ехидно, не насмешливо, просто улыбается. Лежит подо мной, растрёпанная, довольная, смотрит и ждёт. Я не отвечаю словами, просто наклоняюсь и целую в шею, ниже. Она смеётся тихо, потом перестаёт, потому что я не останавливаюсь. Не собираюсь. Совсем.
— Ты... — начинаю я и не заканчиваю, потому что слова не нужны. Совсем. Я подхватываю её и переворачиваю — она сверху, смотрит удивлённо, потом уже нет, не удивлённо, по-другому. Я под ней, точнее, она надо мной, волосы падают ей на лицо, я убираю их медленно и смотрю долго. Она. Здесь. Сейчас. На мне. Это... — я не заканчиваю, не умею, не хочу, просто тяну её к себе ближе, ещё, и целую долго, так, как хочу, как буду, до утра и после.
Она сверху, двигается — медленно, потом быстрее, — и я держу её за бёдра, пальцы впиваются, не сильно, но достаточно. Она смотрит сверху, в глаза, не отводит, и я тоже — не могу, не хочу. Луна за окном бросает полосу света на её лицо, на её плечи, на всё, что движется. Её дыхание и моё сбивается в унисон, потом не в унисон, потом снова. Она наклоняется и целует, я отвечаю, руки на её спине, и снова её ногти — я чувствую следы, они останутся утром. Пусть. Пусть останутся, пусть будут долго, я хочу, чтобы были, чтобы помнить, чтобы знать, что это было не сном, не игрой, не чем-то, что можно забыть утром, днём, на педсовете, среди студентов. Я буду помнить всё, каждую секунду: её имя, её дыхание, её ногти, её.
— Кэтрин, — говорю я. Хрипло. Сбито. Не профессор. Не декан. Просто я. — Кэтрин. — Ещё раз. Просто имя. Просто. Чтобы услышать. Чтобы запомнить. Чтобы знать. Что это — правда.
Она двигается, я держу — её руки на моей груди, мои на её бёдрах, — и всё быстрее, дыхание сбито у обоих, уже не разберёшь. Она наклоняется, лбом к моему лбу, глаза в глаза, близко, так близко, что я вижу в них всё: её, себя, нас. Сейчас. Здесь. В темноте. В подземельях. В моей кровати. Где никто никогда, кроме неё. Только она. Первая. Единственная. Последняя, может быть. Если захочет. Если я. Если всё сложится не так, как обычно. По-другому. Лучше.
Потом — всё. Вспышка. Тишина. Она падает на меня, головой на грудь, дыхание рваное — моё, её, общее, — и я обнимаю крепко, не отпускаю, не хочу, не буду. Луна за окном бросает полосу света, и она дрожит. Или это не свет. Это мы. Всё ещё здесь. Всё ещё вместе. Всё ещё.
Я закрываю глаза и чувствую её сердце: бьётся часто, потом медленнее, успокаивается. Как моё. Как всё. Наконец-то. Тихо. Хорошо. Правильно.
Я держу её и не отпускаю, не хочу, руки на её спине, глажу медленно — от плеч до поясницы и обратно. Она не двигается, дышит ровно, глубоко, успокаивается, и я тоже. Впервые за долгое время я просто лежу с ней, в темноте, в тишине, никуда не спешу, ничего не жду, ни о чём не думаю — только она: её дыхание, её сердце, её тело. Всё. Здесь. Сейчас. Моё. На эту ночь. Может, на дольше. Не знаю. Не хочу знать. Не сейчас. Утром. Всё утром. А сейчас — только это. Только мы. Только тишина, которая не давит, не режет, просто есть. Как что-то, что можно не заполнять. Просто быть в ней. Вместе. Наконец-то. Вместе.
Она лежит на мне, тяжёлая и тёплая, и я чувствую, как её дыхание постепенно выравнивается. Моя рука лениво скользит по её спине — от лопаток до поясницы и обратно, — и в комнате стоит такая тишина, что слышно, как в камине оседают угли.
За окном по-прежнему ночь, луна переместилась и теперь светит в другую часть комнаты, выхватывая из темноты край стола и спинку кресла, в котором она сидела вчера. Или сегодня. Я уже сбился.
— Ты не собираешься слезать? — спрашиваю я тихо, без всякого раздражения. Просто уточняю. Голос звучит непривычно. Не профессорский, не декановский. Обычный.
— Неа.
Я вздыхаю — нарочито тяжело, но без раздражения — и свободной рукой натягиваю край одеяла, который оказался в пределах досягаемости, на её спину. Ночь не холодная, но подземелья есть подземелья, здесь всегда тянет сыростью.
— Ладно, — говорю я, устраиваясь поудобнее. — Но если ты будешь лежать так до утра, у меня онемеет рука. А мне завтра варить зелья. Руки — рабочий инструмент.
Её волосы падают мне на лицо, и я не убираю их. Просто лежу и смотрю в потолок, где тени от камина медленно ползут по камню. Где-то далеко, наверху, в замке, наверное, ещё не все спят — слышно, как скрипят половицы на третьем этаже. Блэк, скорее всего. Или Люпин. Не важно.
— Он всё-таки прилетел, — произношу я через минуту. — Ворон. На поле. При тебе. При мне. И остался. Грюм никогда ничего не делает просто так. Ты это знаешь.
— Да.
Я невесело усмехаюсь в потолок.
— «Да», — повторяю я. — Исчерпывающий ответ. Ты всегда так делаешь, когда не хочешь продолжать разговор?
Рука на её спине останавливается, и я поворачиваю голову, чтобы посмотреть на неё. Она лежит на моей груди, и лица почти не видно — только край щеки и ресницы. Дышит ровно. Может, и правда не хочет говорить. Может, просто устала. Я не настаиваю. Просто жду.
— Ладно, — говорю я наконец. — Пусть будет «да». Но завтра, когда Данко принесёт мне второй носок, я хочу знать, что это значит. У Грюма своя логика, и мне она не всегда нравится.
В комнате снова тихо. Камин почти погас, и тени стали глубже. Я закрываю глаза — не чтобы уснуть, а просто чтобы перестать смотреть в потолок.
Её рука поднимается к моей голове и утопает в волосах, медленно их перебирая. Я не открываю глаз. Просто лежу, чувствуя, как её пальцы перебирают мои волосы — медленно, без спешки, как будто она делает это не в первый раз и не в последний. Это странно. Ко мне никто так не прикасался. Давно. Может, никогда. Я не помню. Она не спрашивает, нравится ли мне. Она просто делает. И я не останавливаю её.
— Если ты думаешь, что я усну, — говорю я тихо, не открывая глаз, — то ты ошибаешься. Я не сплю с... — я осекаюсь, потому что не знаю, как закончить фразу. «С гостями»? Смешно. «С женщинами»? Ещё хуже. «С тобой»? Слишком честно.
Я замолкаю. Просто лежу. Её пальцы всё ещё в моих волосах.
— С кем?
— С кем угодно, — отвечаю я, и это почти правда. — Есть разница между «спать» и «засыпать рядом». Я второе не умею. Уже давно.
Она не убирает руку. Не смеётся. Не говорит «бедный Северус». Просто продолжает перебирать волосы, и от этого в груди становится тесно — не больно, но непривычно, как будто там что-то сдвинулось с места и никак не встанет обратно.
— Ты можешь остаться, — говорю я в потолок. — Я не выгоняю. Просто предупреждаю: если я всё-таки засну, а ты будешь лежать и смотреть в потолок, я не виноват. У меня завтра шестой курс. Они варят зелье от простуды. Если я приду невыспавшийся, они это заметят. И начнут шептаться.
Я открываю глаза и всё-таки смотрю на неё.
— А шептаться они будут громко. Как всегда.
Она смотрит в глаза, а потом целует, мягко и нежно. Я отвечаю на поцелуй — не сразу, а через секунду, как будто до меня доходит не с первого раза. Он мягкий, этот поцелуй. Не такой, как у двери. Не такой, как на поле. Тихий. Домашний, если это слово вообще применимо к моим подземельям.
Когда она отстраняется, я открываю глаза и смотрю на неё. Долго. Без усмешки, без сарказма, без привычной маски, которая обычно сама собой наползает на лицо.
— Кэтрин, — говорю я тихо. — Я не умею... вот это. Разговоры после. Объяснения. «Что это значит». Я могу сварить зелье, прочитать лекцию, отчитать студента так, что он неделю заикаться будет. А тут — не умею.
Я замолкаю. Смотрю на неё. Потом, помедлив, всё-таки договариваю:
— Но если ты хочешь знать, что это значит — я тебе скажу. Утром. Когда встану. Когда буду в состоянии формулировать. Сейчас я могу только держать тебя и надеяться, что ты не исчезнешь к тому моменту, как я открою глаза.
Я чувствую, как её тело тяжелеет, дыхание замедляется, руки перестают перебирать мои волосы и просто лежат. Она засыпает. На мне. В моей кровати. В подземельях, куда не заходил никто, кроме меня, уже много лет.
Я лежу неподвижно, боясь пошевелиться. Не потому что неудобно — наоборот, как ни странно. Просто боюсь спугнуть. Глупость, конечно. Она не птица. Она аврор, который спал в палатках в Овраге и, наверное, просыпался от любого шороха. Но всё равно. Лежу.
За окном начинает светлеть — не по-настоящему, а той серой предрассветной мутью, которая в ноябре приходит поздно и никого не радует. Угли в камине окончательно погасли. Я смотрю в потолок и слушаю, как она дышит.
Потом, когда окончательно понимаю, что не усну, осторожно тянусь рукой к тумбочке — там лежит перо и клочок пергамента, оставшийся с вечера. Не вставая, не потревожив её, пишу коротко: «Ушёл на урок. Не исчезай. С.»
Кладу записку на подушку рядом с её головой. Потом, помедлив, всё-таки выбираюсь из-под неё — медленно, по кускам, как человек, который разбирает что-то хрупкое. Она что-то бормочет во сне, но не просыпается.
Я стою у кровати, смотрю на неё ещё несколько секунд. Потом иду умываться. Шестой курс ждёт.
Урок идёт своим чередом — точнее, идёт он плохо. Шестой курс сегодня варьирует зелье от простуды, и двое уже умудрились перепутать последовательность ингредиентов. Я делаю замечание, потом второе, потом отбираю у Пьюси ложку и молча показываю, как надо. Пьюси смотрит на меня с ужасом, потому что я сегодня не ору. Я вообще сегодня странный. Тихий. И это пугает их больше, чем крик.
На задней парте кто-то шепчется. Я слышу обрывок: «...видели, как он её нёс?» — и не оборачиваюсь. Пусть шепчутся. Мне всё равно. Или почти всё равно.
После урока, когда все уходят, я остаюсь в классе один. Смотрю на котлы, на разлитые ингредиенты, на доску с формулами. Потом достаю из кармана ту самую пуговицу — слизеринскую, с потёртой змеёй, которую принёс ворон. Верчу её в пальцах. Думаю.
В дверях появляется Люпин. Без стука, как всегда. Стоит, прислонившись к косяку, с книгой под мышкой.
— Слышал, ты вчера произвёл впечатление на весь замок, — говорит он ровно. — Блэк до сих пор ходит с открытым ртом.
Люпин стоит в дверях, ждёт ответа. Я кладу пуговицу обратно в карман и вытираю руки о полотенце.
— Блэк ходит с открытым ртом второй раз за неделю, — говорю я. — Первый был, когда он выпил зелье Кэтрин и думал, что его отравили. Так что не показательно.
Люпин не улыбается. Просто смотрит. Долго. Потом отходит от косяка и заходит в класс, закрывая за собой дверь. Это уже не «заглянул по пути». Это разговор.
— Северус. Ты не спал.
— С чего ты взял?
— У тебя лицо человека, который не спал. Я знаю это лицо. Я его вижу у себя в зеркале каждый месяц.
Он садится на край парты, кладёт книгу рядом. Смотрит на меня без осуждения — просто ждёт. Как всегда.
— Я не собираюсь читать морали, — говорит он. — Я просто хочу знать: ты понимаешь, что делаешь? Потому что если нет — это нормально. Но тогда лучше понять сейчас, а не через месяц, когда будет больнее.
Я не отвечаю сразу. Подхожу к столу, беру грязную мензурку, которую забыли убрать студенты, и начинаю её мыть — не потому что надо, а потому что руки должны чем-то заняться. Люпин ждёт. Он умеет ждать. Это его главный талант после умения молчать.
— Понимаю ли я, — говорю я наконец, не оборачиваясь. — Ты серьёзно спрашиваешь? Я двадцать лет не позволял себе ничего, что нельзя было бы объяснить на педсовете. Я знаю, что делаю. Просто... — я осекаюсь.
Люпин не помогает мне закончить. Просто сидит.
— Просто я не знаю, что будет дальше, — договариваю я. — Впервые за долгое время. Обычно я просчитываю на три шага вперёд. А тут — не могу. И, что хуже всего, меня это не пугает.
Я ставлю мензурку на сушилку и наконец поворачиваюсь. Люпин смотрит на меня так, как смотрят на человека, которого давно знают и которому наконец-то перестали удивляться.
— Значит, всё серьёзнее, чем я думал, — говорит он спокойно. — Ладно. Тогда один совет, и я уйду. Не прячь её. Если решил — не прячь. В этом замке прятать бессмысленно, ты сам знаешь. А ей это будет неприятно. Больше, чем тебе кажется.
Люпин уходит. Дверь закрывается тихо, без стука. Я остаюсь один в классе, где пахнет зельями и мокрым камнем. Смотрю на закрытую дверь ещё секунду, потом иду к столу и начинаю собирать пергаменты, которые надо было собрать ещё вчера.
Не прячь её. Легко сказать. Я двадцать лет прятал всё — себя, чувства, прошлое. Это уже не привычка, это рефлекс. Как дышать. Как держать палочку. Как не показывать, что тебе больно, когда это необходимо.
Но он прав. В этом замке прятать бессмысленно.
Я беру пергаменты под мышку и выхожу в коридор. Направляюсь к подземельям — не в кабинет, а к себе, в спальню. По дороге считаю шаги, чтобы не думать. Не помогает. Всё равно думаю.
Дверь открываю осторожно, без стука. Она на подоконнике — завёрнутая в одеяло, босиком, волосы растрёпаны, смотрит в окно. За стеклом моросит ноябрьский дождь, серое небо, мокрая трава. Она даже не обернулась, когда я вошёл. Просто сидит.
Я закрываю дверь. Кладу пергаменты на стол. Мантия на спинке кресла. Молчу. Она тоже.
— Привет, — отзываюсь я от двери.
Слово звучит непривычно — как будто я его сто лет не произносил, а может, и правда не произносил. Стою, смотрю на неё. Она на подоконнике, завернулась в одеяло с головой, только лицо и пятки торчат, и вид у неё такой, будто она тут живёт уже неделю, а не одну ночь.
— Я оставил записку, — говорю я. — На подушке.
Я подхожу ближе, останавливаюсь в шаге от подоконника. Смотрю на неё сверху. Дождь стучит по стеклу за её спиной.
— У тебя босые ноги. В подземельях. В ноябре.
— И что ты с этим сделаешь?
— Ничего, — говорю я ровно. — Ты взрослая женщина. Аврор. Три года в Овраге. С Грюмом. Уж как-нибудь сама решишь, надевать ли носки.
Я прохожу мимо неё к столу и сажусь в кресло — то самое, где она сидела в первый вечер. Откидываюсь на спинку, складываю руки на груди. Смотрю.
— Но я замечу, — продолжаю я, — что если ты собираешься просидеть тут весь день, то я не против. Только предупреждаю: у меня через два часа четвёртый курс, потом обед, потом ещё один урок, потом дежурство по подземельям с Блэком. Который, кстати, до сих пор с открытым ртом. Так что если хочешь тишины — её не будет. А если хочешь остаться — оставайся. Я не выгоняю.
Пауза. Я смотрю на неё чуть внимательнее.
— Ты вообще собираешься что-нибудь сказать? Или мы будем играть в молчанку до вечера?
— Я, кажется, тебя люблю, Северус Снейп.
Я не двигаюсь. Вообще. Даже не моргаю, кажется. Слова падают в комнату и остаются висеть в воздухе — как будто их никто не сказал, как будто они мне послышались.
Потом я медленно выпрямляюсь в кресле. Опускаю руки на колени. Смотрю на неё. Она на подоконнике, всё ещё в одеяле, босиком, с растрёпанными волосами, и говорит это так спокойно, будто сообщает прогноз погоды.
— Это... — начинаю я и осекаюсь.
Я не знаю, что сказать. У меня в голове пусто — впервые за двадцать лет. Ни одной остроты. Ни одного язвительного ответа. Ни одной защиты.
— Ты понимаешь, что ты сейчас сказала? — спрашиваю я наконец, и голос звучит чуть хрипло. — Не мне. Не в шутку. Не в игре. Ты сказала это в моём кабинете. Утром. После. — Я замолкаю, потом всё-таки договариваю: — Я должен что-то ответить. Но я не знаю что. Потому что если я скажу то, что думаю, — это будет слишком быстро. А если промолчу — ты решишь, что я не расслышал.
Она немного хмурит брови, а потом собирает свои вещи с пола и уходит.
Дверь закрывается — тихо, без хлопка. Она не хлопнула. Это хуже, чем если бы хлопнула. Я остаюсь в кресле. Смотрю на закрытую дверь. Слышу шаги — босиком по камню, — как они удаляются по коридору. Потом тишина. Только дождь.
Я сижу ещё минуту. Две. Потом встаю. Подхожу к подоконнику. Одеяло, в котором она сидела, скомкано и брошено. Я беру его. Долго держу в руках. Потом кладу обратно на подоконник — аккуратно, как будто это имеет значение.
На полу — её серьга. Выпала, когда она собирала вещи. Серебряная змея с изумрудными глазами. Я наклоняюсь, поднимаю, кладу в карман. Не потому что планирую вернуть. Просто чтобы не потерялась.
Потом сажусь обратно в кресло и смотрю на часы. До четвёртого курса — полтора часа. Я просижу их здесь. Не потому что надо. Просто не хочу выходить.
КОММЕНТАРИИ
Пока нет комментариев. Будьте первым!