Глава 5: Ангел начал мне улыбаться
Ангел начал мне улыбаться
457
0
Сентябрь в округе Мандела всегда пах пылью и прелыми листьями, даже если листья ещё и не думали желтеть. Этот запах сочился сквозь щели в оконных рамах старшей школы, смешиваясь с вонью меловой крошки и застарелого пота из спортзала. Модестро сидел на задней парте в кабинете, подперев щёку кулаком, и смотрел, как косые лучи послеобеденного солнца высвечивают танцующие пылинки. Хендерсон бубнил о Гражданской войне, голос звучал как заезженная пластинка на старом проигрывателе матери. До звонка оставалось семь минут. Семь чёртовых минут, которые тянулись дольше, чем воскресная проповедь в церкви, куда пару раз затаскивала соседка, пока не поняла, что толку от этого ноль. Подросток рисовал в тетради на полях. Линии сами собой складывались в неровный круг, потом в спираль. Он поймал себя на том, что уже третий раз за урок выводит этот бессмысленный узор, и резко перевернул страницу, затылком чувствуя знакомый взгляд, которым провожали одноклассники: насмешливый или брезгливый, потому что рубашка несвежая, а кроссовки грязные.
Июль выдался душным, до ужаса липким. Окна квартиры были распахнуты настежь, но ветра не было вовсе, только тяжёлый, неподвижный воздух, пропитанный запахом нагретого асфальта и помойки со двора. Модестро лежал на своей раскладушке и смотрел в потолок, на жёлтое пятно от протечки, похожее по форме на штат Техас. Вентилятор гудел, но толку от него чуть-чуть, просто гоняет горячий воздух по кругу. Форд вернулся под конец июня, аккурат перед Днём независимости. Вышел по условно-досрочному, с одним потрёпанным чемоданом и волчьей ухмылкой на небритом лице. Пахло от него тюрьмой: смесью дешёвого мыла, чужого пота и чего-то металлического, что Маркос не мог опознать, но что заставляло инстинктивно напрягаться всякий раз, когда отчим проходил мимо. — Ну, здорóво, сынок, — процедил тогда, растягивая слова, как жвачку. Слово "сынок" прозвучало как издёвка. — Вырос, пока меня не было. Ничего, я из тебя мужика сделаю, такого, каким твой папаша никогда не был.
Подросток тогда просто кивнул, уходя в свою комнату, но в то утро, то самое утро, даже этот угол не стал спасением. Он проснулся от грохота и ора на кухне. Голос у мужчины был низкий, с хрипотцой, усиленный алкоголем. Только-только устроился на стройку, а сегодня суббота, и с самого рассвета прикладывался к бутылке дешёвого виски, которую мать припрятала на чёрный день, который видимо, наступил. Тогда проснулся от грохота на кухне. Мужской голос был низкий, с хрипотцой, усиленный алкоголем. Отчим только-только устроился на стройку, но в тот день была суббота, с самого рассвета прикладывался к бутылке дешёвого виски, которую мать припрятала "на чёрный день". Чёрный день, видимо, уже наступил. Маркос сел на кровати. Сердце колотилось где-то в горле, парень слышал эти разговоры раньше, до тюрьмы, знал, что будет дальше. Дверь с жалобным треском распахнулась, мужик ввалился в комнату. Глаза мутные, бешеные, на губах пена, в одной руке початая бутылка.
— А ну иди сюда, щенок! — заорал Форд, замахиваясь. — Я тебе покажу, кто тут хозяин! Думаешь, если мамочка тебя покрывает, так я не узнаю? Ты — ошибка, понял? Твой папаша сдох, потому что лез, куда не надо, и ты туда же!
Бутылка просвистела в воздухе, прилетев в стену, разбившись. Модестро успел увернулся, скатился с раскладушки, чувствуя, как стекло задело пряди волос, адреналин тут же ударил в кровь, мысли заметались, как испуганные птицы. Он рванул в коридор, но мужчина схватил его за плечо, развернул и толкнул к стене. Удар спиной выбил воздух из лёгких, перед глазами поплыли круги. Отчим занёс руку снова, в этот момент подросток ударил кулаком в ответ, без раздумий, чисто на инстинкте.
Отчим пошатнулся, из разбитой губы потекла кровь, на секунду в глазах мелькнуло удивление, но оно тут же сменилось яростью. — Ах ты сучёныш... — прохрипел он, хватаясь за стену.
Но Маркос уже не слушал, рванул к входной двери. За спиной визжала мать, что-то кричал Рэнди, но он уже нёсся вниз по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. Вылетел во двор, пробежал мимо облупленной песочницы, где когда-то играл ребёнком, мимо мусорных баков, над которыми жужжали мухи. Остановился только через два квартала, когда понял, что погони нет. Прислонился спиной к кирпичной стене заброшенной прачечной и сполз на землю, тяжело дыша. Солнце пекло макушку, во рту стоял металлический привкус. Он сидел, смотря на свои ноги, измазанные в пыли и чём-то, что могло быть собачьим дерьмом. Идти было некуда.
—Модестро Маркос, это ты?
Парень поднял голову. Перед ним стояла миссис Гомес — пожилая мексиканка в бесформенном цветастом платье и с бирюзовыми бусами на смуглой шее. В руке у неё была плетёная корзина с покупками, из которой торчали сельдерей и упаковка кукурузных лепёшек. Её лицо, испещрённое глубокими морщинами, выражало смесь тревоги и праведного негодования.
— Пресвятая Дева Мария, — выдохнула женщина, разглядев синяк, уже начинающий проступать на плече, и растерянный, дикий взгляд подростка. — Это опять этот человек, которого твоя мать пустила в дом?
Тот лишь молча кивнул, язык не слушался приказов мозга. Гомес решительно взяла несчастного за локоть, подняв на ноги с неожиданной для её возраста силой. — Идём, не спорь. — Тон у неё такой, что спорить действительно не хотелось. — Будешь пока у меня, а этот демон в человеческом обличье должен вернуться туда, откуда вышел.
Молодой сидел на жёстком стуле с прямой спинкой, неестественно выпрямившись, прижимая к скуле кухонное полотенце, в которое был завёрнут пузырь со льдом. Лёд таял, холодная вода стекала по шее за воротник футболки с логотипом "Nirvana" — той самой, чёрной, уже выцветшей от бесконечных стирок. Скула ныла тупой, расходящейся болью. Теперь сидел, как побитый пёс, которого из жалости пустили на порог.
Миссис Гомес, невысокая коренастая женщина с вечно озабоченным лицом и сединой в чёрных, туго стянутых в пучок волосах, стояла у плиты. Она помешивала что-то в кастрюле и тихо, едва слышно, читала молитву, механически перебирая чётки, намотанные на запястье. Её младший, Мигелито, мальчишка лет четырёх с круглыми щеками и вечно изумлёнными глазами, путался у ног, цепляясь за подол цветастой юбки.
Модестро взглянул на него, тёмные глаза из волнистой чёлки смотрели устало. Пацан уставился в ответ, доверчиво и бесстрашно, как умеют только дети, ещё не знающие, что мир может бить очень больно. Маркос опустил полотенце, убрал лёд, убедившись, что женщина не смотрит, скорчил рожу. Нижняя челюсть выдвинулась вперёд, глаза выкатились, рот растянулся в жутком оскале, обнажив слегка неровные зубы. Язык вывалился наружу, дополняя картину, и издав низкий, утробный звук, похожий на рычание мультяшного монстра.
Ребёнок замер, губы задрожали, глаза наполнились слезами, он с воплем уткнулся лицом в материнские колени. Маркос тихо, зло усмехнулся, спрятав улыбку за полотенцем. Доволен своей маленькая, глупая победа в череде бесконечных поражений. — Вот так, мелкий. Привыкай. Мир — сплошное дерьмо.
— Модестро, — голос миссис Гомес прозвучал неожиданно мягко, без осуждения, но с той невыносимой, всепроникающей печалью, которая бесила больше любых криков. — Зачем ты пугаешь мальчика? Он же ещё несмышлёныш. — Она отлепила от себя плачущего сына, легонько подтолкнула его в сторону гостиной, где на экране старого РСА бегали разноцветные динозаврики из мультика "Земля до начала времён», и села напротив подростка, сложив руки на столе, покрытом клеёнчатой скатертью с выцветшим узором из роз.
Парень не поднимал глаз, лишь смотрел в одну точку, на угол стола, где клеёнка пошла трещиной, обнажив жёлтый поролон.
— Я не прошу тебя любить его, — продолжила женщина так же тихо, словно говорила сама с собой. — Господь учит нас прощать, но ты ещё ребёнок. Тебе трудно, я понимаю,, как это когда в доме нет покоя.
— Я не ребёнок, — буркнул тот в ответ, перекатывая лёд в полотенце, ибо скула горела огнём. — И покой мне не нужен, а нужен только один вечер, чтобы он не трогал меня и не трогал мать. А ваш Бог, видимо, занят или ему плевать.
Соседка вздохнула, взяла со стола небольшую, зачитанную до дыр брошюру с крестом на обложке, такие бесплатно раздавали у входа в церковь. Она не раскрывала её, просто держала в ладони, как якорь. — Ты говоришь так, потому что зол. Господь не отворачивается от нас, это мы отворачиваемся от него, он дал нам свободную волю...
— Свободную волю бить детей? — резко перебил он, наконец подняв глаза. В них не было слёз, только сухая, раскалённая ярость, какая бывает от долгой, выматывающей боли. — Значит, ваш Бог либо не всемогущ, либо не всеблаг. Выбирайте, потому что и то, и другое одновременно полная брехня.
Миссис Гомес покачала головой, она не богослов, не умела спорить с озлобленными подростками. Её вера простая, единственное, что она могла, только делиться ею. — Я не знаю таких сложных слов, — сказала женщина, её акцент, обычно едва заметный, проступил сильнее. — Но я знаю другое... Форд слабый, им управляет дьявол в бутылке, а ты сильный. Господь не даёт испытаний не по силам. Значит, у него есть на тебя план. Особый, может, ты должен выжить, чтобы сделать что-то важное, чтобы спасти кого-то, или спастись самому.
Маркос коротко, лающе рассмеялся. — Спастись? — вытер мокрую шею краем полотенца. — От чего? От этого района? От этой жизни? Я не верю в ад, я в нём живу. И если ваш Бог существует, то пусть он лучше держится от меня подальше. У нас с ним разные дороги.
Соседка замолчала, просто смотрела на него долгим, изучающим взглядом, от которого парню стало неуютно. Не так, как от взгляда человека в чёрном, нет, в этих глазах светилось сострадание, но и какая-то тревога. Словно она видела перед собой не просто трудного подростка, а нечто большее, скрытое под маской цинизма и синяков. — Не говори так, — наконец прошептала она, перекрестившись. — Не богохульствуй, Модестро, ты ещё совсем молод. Придёт время, и ты поймёшь, что тьма вокруг, это испытание, асвет внутри тебя, это Бог. Даже если ты отвергаешь, он не отвернётся от тебя.
Кухня погрузилась в тишину. Только слышно, как тикают старинные часы на стене, да булькает суп в кастрюльке. Гомес медленно вытерла руки о передник, села напротив подростка, сложив руки на столе, смотрела на него долгим, изучающим взглядом:не злым, не осуждающим, скорее, печальным.
— Знаешь, — первая заговорила женщина наконец, звучало тихо, но твёрдо, — я много лет работала в школе с детьми. Разными детьми, я видела тех, кто смеялся над другими, и тех, кто плакал по ночам в подушку, потому что никто не хотел с ними дружить. И знаешь, что я поняла?
Молодой молча пожал плечами, продолжая глядеть в стол, в вытертое до дерева пятно на клеёнчатой скатерти.
— Я поняла, что жестокость это крик о помощи, — продолжила миссис Гомес. — Ты пугаешь моего сына не потому, что ты плохой мальчик, а потому, что сам испуган, внутри тебя сидит большой, чёрный страх, он грызёт тебя изнутри, а ты не знаешь, что с ним делать. Пытаешься передать его другому, как горячую картофелину, чтобы самому не обжечься.
Юноша поднял глаза, взгляд тёмных глаз пустой и холодный. — Вы ничего обо мне не знаете.
— Может, не знаю, — кивнула Гомес. — Но я знаю одно: Бог видит каждую слезу, каждую рану, каждую несправедливость и посылает нам испытания не для того, чтобы мы озлобились, а для того, чтобы мы стали сильнее.
— Я не верю в Бога, — повторил Модестро, но на этот раз жёстче. — Если бы Бог был, он не позволил бы... — осёкся, не закончив.
— Не позволил бы чему? — мягко спросила собеседница.
Парень думал об отце, которого вовсе не помнил, о матери, которая выбирала бутылку вместо сына, о школе, где он был изгоем. О человеке в чёрном, который, как ему казалось, всегда стоял под фонарём на углу улицы и смотрел на их дом, о череде случайностей, которые слишком походили на закономерность.
— Я не знаю, почему с тобой случилось то, что случилось, — сказала женщина после долгой паузы. — Господь не оставляет своих детей, даже тех, кто не верит, потому что им нужна помощь больше всех. — Она протянула через стол свою морщинистую руку, накрыв ладонь подростка. — В воскресенье у нас служба. Отец будет говорить о блудном сыне. Поэтому приходи, не ради меня, а ради себя.
Церковь стояла на холме, в старой части города. Это было неказистое здание из серого камня, с острым шпилем и витражными окнами, изображавшими сцены из жизни Христа. Внутри пахло ладаном, старым деревом и воском. Солнечный свет, проходя через разноцветные стёкла, падал на деревянные скамьи причудливыми узорами: алыми, синими, золотыми. Прихожане, в основном старухи в тёмных платках, да несколько семей с детьми сидели чинно, слушая монотонный голос. Парень сидел на задней скамье, сунув руки в карманы, смотря в пол. Слова священника долетали до него лишь обрывками. Блудный сын. Тот, кто ушёл из дома, растратил наследство, опустился на самое дно, всё же был прощён, потому что вернулся. Он не чувствовал ничего: ни благоговения, ни утешения, ни гнева, только пустоту. Лишь глядел на распятие над алтарём, измученное лицо человека, прибитого к кресту, думая о том, что эта история, в сущности, ничем не отличается от собственной. Страдание за страдание, кровь за кровь, только вот воскрешения не предвидится.
Проповедь лилась с амвона, как густой, сладкий сироп: обволакивающая, удушающая. Священник был мужчиной лет пятидесяти, грузный, с багровым лицом и влажными губами, которые то и дело складывались в елейную улыбку. Голос звучал под каменными сводами гулко и неестественно, будто доносился со дна колодца. В обычной жизни Маркос легко отключался от постороннего шума, научился за годы пьяных скандалов с уличной руганью, но здесь, в церкви, звук казался совершенно иным. Не просто проникал в уши, а ввинчивался в мозг, как штопор, вызывая глухое, ноющее раздражение где-то в основании черепа. Отец как раз дошёл до кульминации. Руки взметнулись кверху, широкая ряса колыхнулась, точно крылья летучей мыши. Он вещал о блудном сыне с театральным надрывом, который граничил с истерикой.
— ...И когда он был ещё далеко, увидел отец его и сжалился; и, побежав, пал ему на шею и целовал его! — голос священника сорвался на крик, эхо заметалось под куполом, несколько прихожан в первых рядах испуганно вздрогнули. — Сын же сказал ему: отче! я согрешил против неба и пред тобою уже недостоин называться сыном твоим. Но отец сказал рабам своим: принесите лучшую одежду и оденьте его, дайте перстень на руку его и обувь на ноги; и приведите откормленного телёнка, заколите; станем есть и веселиться! Ибо этот сын мой был мёртв и ожил, пропадал и нашёлся!
Мужчина сделал паузу, обвёл паству взглядом, полным пафоса, словно приглашая каждого узнать в блудном сыне самого себя. Глаза, маленькие, маслянистые, на мгновение остановились на Модестро. Парень сидел на задней скамье, сунув руки в карманы потрёпанных джинсов, этот оценивающий взгляд словно намертво пригвоздил к месту. Священник смотрел на него как на живое воплощение греха, который можно обратить, как на трофей, который нужно завоевать. От этого взгляда внутри всё перевернулось.
— Кто из нас не блуждал во тьме? — продолжал отец, тон голоса стал тише, вкрадчивее, будто змея, скользящая по сухой траве. — Кто не покидал дом свой духовный? Кто не растрачивал наследство своё: не деньги, не имущество, но саму душу, данную нам Господом, на грязные, низменные удовольствия? Мы все блудные сыновья, братья и сёстры. Мы все! И я, и вы, и этот юноша, чьё сердце, быть может, сейчас обуреваемо сомнениями...
Молодой почувствовал, как десятки глаз обратились в его сторону. Старухи в платках повернули головы, как вороны, почуявшие падаль. Семьи с детьми начали перешёптываться, кто-то тихо ахнул, увидев свежий шрам на брови. Он сидел, вжавшись в жёсткую деревянную спинку скамьи, чувствуя себя загнанным зверем. Кровь прилила к лицу, но заставил себя не опустить глаза, не дождутся.
Голос священника тем временем набирал силу, говоря о грехе, о том, как сладок на вкус, как горек в последствиях. Что каждый шаг в сторону от Бога, это шаг к погибели, что мир полон соблазнов, дьявол расставляет свои сети повсюду, даже здесь, в тихом округе Мандела. И чем дольше говорил, тем сильнее становилось давление. Сначала оно ощущалось как лёгкая тяжесть в висках. Потом, как обруч, стягивающий голову, после будто чья-то невидимая рука, давящая на грудную клетку, мешая дышать.
— ...ибо возмездие за грех — смерть! — гремел мужчина, его лицо исказилось гримасой праведного гнева. — Смерть не только телесная, но и духовная! Вечное отлучение от благодати Господней! Вечное горение в геенне огненной, где червь не умирает и огонь не угасает!
Деревянная скамья, казалось, завибрировала или это дрожали собственные ноги? Модестро видел не пастыря, несущего слово Божье, а какого-то жуткого кукловода, дёргающего за ниточки чужих страхов. Багровое лицо лоснилось от пота, капли стекали по вискам, но он, казалось, не замечал этого в экстазе, в религиозном исступлении, которое граничило с безумием. Парень стиснул зубы так, что челюсти заныли из-за боли, от запаха ладана начинало тошнить. Сладкий, приторный, смешивался с запахом горячего воска, старого дерева, этот коктейль вызывал приступ дурноты. Витражные окна, изображавшие святых с поднятыми к небу глазами, давили. Святые смотрели осуждающе, Христос на распятии, измученный, истекающий кровью, казалось, тоже глядел на него не с любовью и прощением, а с усталым безразличием. "Ты думаешь, мне было легче?", словно говорил этот взгляд.
— ...вернитесь же! — заклинал отец, простирая руки. — Вернитесь в объятия Отца Небесного! Ибо Он ждёт. Ждёт каждого и того, кто грешил делом, грешил помышлением. И того, кто отвергал в гордыне своей...
"Гордыня? Вот, значит, как это называется".. — подумал Маркос, не в силах поверить, заставить себя принять простую, как детская раскраска, картину мира. Ты грешник, должен страдать, просить прощения. У кого? У Бога, которого никогда не видел? Который позволил отцу исчезнуть из жизни, позволил матери спиться, позволил Форду едва не проломить голову? Это и есть любовь, милосердие?
— А теперь преклоним колена и помолимся, — возвестил мужчина в рясе. — Господь Всемогущий, Отец наш Небесный, мы, блудные дети Твои...
Прихожане зашелестели одеждой, опускаясь на колени. Миссис Гомес в третьем ряду склонила голову, губы беззвучно шевелились, её сын сидел рядом с ней, теребя пуговицу на рубашке, смотря по сторонам с детским недоумением. Остальные: бабушка в траурном чёрном, молодая пара с младенцем, хмурый мужчина с усталым лицом рабочего, все они склонились в покорном смирении. Все, кроме Модестро, он остался сидеть с ровной спиной.
Подросток не мог заставить себя опуститься на колени. Это было бы ложью, предательством по отношению к самому себе. Спина оставалась прямой, как струна, а руки сжатые в кулаки. Давление в голове достигло пика, казалось, что ещё немного и кость треснет, как переспелый арбуз. Шёпот молитвы, доносившийся со всех сторон, звучал как назойливое жужжание пчелиного роя. Слова сливались в бессмысленный шум, в котором проступали обрывки: "...прости нам прегрешения наши...", "...избави нас от лукавого...", "...Господи, помилуй..."
Кого помиловать? Эту паству, которая готова ползать на коленях перед молчаливым небом? Этого священника, который наслаждается своей властью над душами? Или мальчишку с окраины, который не сделал в этой жизни ничего плохого, кроме того, что родился не в то время, не в том месте? Юноша поднял голову, вновь посмотрел на распятие. Солнечный луч пробился сквозь витраж, упав на лицо Христа, окрасив в багровые тона. Изображённая на дереве кровь, будто стала живой, измученное лицо с терновым венцом, внутри подростка что-то переворачивалось, он не чувствовал благоговения, утешения, только пустоту. Почему должен просить прощения, если его пинали, унижали, били? Почему блудный сын, если это отец оставил, не успев даже попрощаться? Почему история о прощении и любви заканчивается только болью?
Священник продолжал молитву, но слова тонули в гудении, наполнявшем уши. Давление всё больше нарастало. Хотелось вскочить, закричать, опрокинуть скамью, разбить прекрасные витражи, чтобы увидеть за ними обычное серое небо, а не ярко нарисованных святых, вдохнуть настоящий воздух, а не удушливый ладан.
Именно сейчас Маркос хотел видеть привычные пейзажи своего бедного района. Облупленные фасады домов, ржавые остовы автомобилей на газонах, граффити на кирпичной стене старой прачечной, старые почтовые ящики, чахлые палисадники, вывеску бара с вечно мигающей неоновой буквой. Что угодно, только не эти осуждающие лики, багровый свет, сладкий запах, выворачивающий наизнанку. Серого неба, такого обычного, скучного, живого. Пыль на дороге, пепел сигарет, которые мать иногда тушила прямо в раковине. Такие же серые, как собственное будущее, в котором нет ни рая, ни ада, только бесконечная череда дней, похожих один на другой.
Модестро поднял глаза, надеясь увидеть хоть что-то, что вернёт к реальности, напомнит о мире за этими стенами, чтобы не смотреть на багровое лицо отца, продолжающего исступлённо шептать молитву, брызжа слюной. Взгляд зацепился за икону, висевшую на каменной стене справа, почти у самого выхода. Старая, потускневшая, написанная, вероятно, ещё в те древние времена. Святая Троица. Три ангела, сидящие за столом под сенью Мамврийского дуба, классический сюжет, который сотни раз видел в учебниках по истории искусства, да в дешёвых религиозных брошюрах, что миссис Гомес иногда оставляла у них на кухонном столе.
Золотой фон, который когда-то сиял, а теперь облупился и пошёл трещинами, как высохшее русло реки. Сначала подросток подумал, что виновато освещение. Солнечный луч, падающий из витражного окна, окрашивал всё вокруг в причудливые тона, но эта икона находилась в тени, в нише, куда свет не доходил.
Лица фигур на иконе были повреждены, не просто выцвели от времени, краска в этих местах была будто выжжена. Словно кто-то поднёс к иконе горящую спичку, да держал ровно столько, чтобы уничтожить лики, но не поджечь дерево. Бог-Отец, седобородый старец в белых одеждах, лишился глаз. Вернее, на месте глаз зияли два тёмных пятна с обугленными краями. Бог-Сын, Иисус, смотрел на мир пустыми провалами там, где должны были быть всепрощающие глаза.
Третий ангел сидел справа, его лик практически нетронут временем. Архангел Гавриил или, как иногда называли на воскресных уроках, Ангел Господень. Посланник. Вестник. В православии, ему отводилась особая роль утешителя, проводника божественной воли. Маркос помнил это смутно, как обрывки случайно услышанных разговоров. Ангел, возвестивший Марии о рождении Спасителя, ангел, говоривший с пророками, но он показался странным.
Гудение в ушах на мгновение стихло, словно выключили звук. Тишина ударила по барабанным перепонкам, в этой звенящей пустоте парень смотрел на лик архангела Гавриила. Тот улыбался, но этого не могло быть, иконы не меняются. Написанное маслом лицо не может менять выражение. И всё же уголки губ архангела, едва заметно изогнутые на старой, потрескавшейся краске, сейчас казались приподнятыми в улыбке. Но это не та улыбка, какую ожидаешь увидеть на святом образе: кроткая, благостная, исполненная небесной любви. Совсем нет, другая: едва уловимая, как у человека, который знает то, чего не знаешь ты.
Модестро моргнул, потом протёр глаза, снова посмотрел. Улыбка никуда не делась, более того, ему показалось, что она стала шире, на долю миллиметра, как будто ангел наслаждался замешательством. Глаза Гавриила, в отличие от печальных глаз Христа, смотрели не сквозь и не вдаль, а прямо.
По спине пробежал холодок, не привычный холод, какой бывает от сквозняка или от неожиданного испуга, а какой-то глубинный, почти первобытный, поднимался откуда-то изнутри, расползаясь по телу ледяными змейками. Волосы на затылке зашевелились, ладони, до того сжимавшие колени, стали влажными от пота. Гудение вернулось, но теперь оно было иным. В нём слышались низкие ноты, Подросток не мог бы их описать, но чем-то это напоминало шёпот. Множество голосов, говорящих одновременно, так тихо, что невозможно разобрать ни слова. Только интонацию: вкрадчивую, убеждающую, обволакивающую.
Маркос снова посмотрел на икону. Выжженный лик Бога-Отца, размытое, скорбное лицо Сына, улыбающийся, торжествующий лик Святого Духа. Три ипостаси, один из них уничтожен, второй угасал, третий, казалось, только набирал силу, впитывая в себя краски и свет, оставленные двумя другими.
"Что за чушь", — попытался сказать себе юноша. — "Просто старая икона, игра света... У меня разыгралось воображение от этой духоты".
Миссис Гомес тронула худое плечо, и подросток вздрогнул так, словно ударило током. — Ты в порядке? — спросила женщина с беспокойством. — Ты бледный.
— Просто... душно. — выдавил молодой , с трудом отрывая взгляд от иконы.
— Давай выйдем на воздух, — предложила миссис Гомес, беря его под локоть. — У тебя и без того было тяжёлое утро.
Впереди, склонившись над учебником, сидел Тревор. Полузащитник школьной футбольной команды, обладатель квадратной челюсти и пустых голубых глаз, в которых редко мелькало что-то, кроме скуки, да предвкушения очередной жестокой шутки. Он не смотрел на Модестро сейчас, но парень знал, это лишь временно. После звонка Тревор обязательно что-нибудь скажет или просто толкнёт плечом в коридоре, подставит подножку, выкрикнет вслед очередную шутку про "папашу-алкаша". Это так же предсказуемо, как смена времён года: насмешки, тычки, оскорбления, побои. Парень перевёл взгляд на окно, за пыльным стеклом виднелся школьный двор: чахлый газон, вытоптанный сотнями ног, старые турники, на которых никто никогда не занимался, одинокий баскетбольный щит с облупившейся краской. Небо над Манделой как всегда серое в сентябре. Не тем серым, какое бывает перед грозой, тяжёлое, свинцовое, обещающее бурю, а плоское, блёклое, безликое. Он опустил взгляд на свои руки. Пальцы, державшие сломанный карандаш, были худыми и бледными, с обкусанными до мяса ногтями, старая, детская привычка, от которой так не смог избавиться. На костяшке указательного пальца правой руки темнел свежий синяк. Отчим снова был пьян, орал, полез с кулаками. Потёр синяк большим пальцем, боль тупая, ноющая, такая привычная, даже почти успокаивающая, реальная, в отличие от всего остального.
— Мистер Маркос! — резкий окрик Хендерсона разорвал тишину, словно выстрел.
Учитель стоял у доски, сжимая в руке указку, смотря на ученика поверх очков. Его лицо красное от раздражения, или духоты, может от того, и другого вместе. Учитель старый, уставший человек, который давно перестал любить свою работу, вместе со своими учениками. Он носил коричневый пиджак с протёртыми локтями, галстук с пятном от кофе, не пытаясь вывести. Преподавал историю уже тридцать лет, казалось, сам успел стать частью истории.
— Вы с нами или витаете в облаках? — голос звучал скрипуче, как несмазанная дверь. — Может быть, вы всё-таки соизволите ответить на вопрос? Вам и без того всё ясно о битве при Энтитеме?
Класс весело захихикал, тот самый смех: приглушённый, но достаточно громкий, чтобы Маркос слышал, чтобы знал: все смотрят, все ждут. Тревор обернулся и подмигнул ему с мерзкой ухмылкой — "ну давай, опозорься, это будет весело". Девчонки зашептались громче, кто-то сзади тихо, но отчётливо прошептал: "Опять обдолбался. Яблочко от яблоньки". Скорее всего, это был Джефф, тощий рыжий парень, который вечно крутился возле Тревора, как мелкая рыбёшка-лоцман возле акулы.
Подросток сжал челюсти так, что зубы заскрипели. Он мог бы грубо ответить, сказать что-нибудь резкое, злое, что обычно говорил в таких случаях, встать, выйти, хлопнув дверью. Делал это раньше, наверняка сделал бы снова, но сейчас ему всё равно.
— Я не знаю ответа, сэр, — сказал тихо, почти без выражения.
Хендерсон поджал губы, ноздри раздулись, но он сдержался. Возможно, ему тоже было всё равно на таких, как Модестро, на "трудных" подростков из "неблагополучных" семей, для которых школа была не трамплином в будущее, а камерой предварительного заключения.
— Тогда будьте любезны хотя бы делать вид, что слушаете, — сухо произнёс учитель, отвернувшись к доске. — Итак, на чём мы остановились...
Звонок зазвенел внезапно, такой пронзительный, словно крик чайки над озером. Юноша вздрогнул, хотя ждал его все эти семь минут. Класс мгновенно наполнился шумом: захлопали учебники, заскрипели стулья, зажужжали голоса. Тревор первым вскочил с места и направился к выходу, по пути нарочно задев парту парня бедром. Учебник, лежавший на краю, упал на пол с глухим стуком.
— Ой, прости, Маркос, — бросил Тревор через плечо с ухмылкой. — Не заметил.
— Конечно, — тихо ответил несчастный, наклоняясь за учебником. Поднял потрёпанную, с загнутыми уголками и следами чьих-то каракулей на полях книгу. История Соединённых Штатов. Гражданская война. Генерал Ли сдаётся генералу Гранту. Конец войны. Примирение. В глаза бросались громкие заголовки на страницах. Модестро горько усмехнулся, как будто примирение вообще возможно, будто можно просто пожать друг другу руки, да забыть всё, что было. Всех убитых, раны, предательства. Запихал учебник в рюкзак, застегнул молнию, закинул рюкзак на плечо и вышел в коридор.
Звонок на биологию прозвенел ровно в 10:47. Маленькая сухонькая женщина с вечно съезжающими очками и серым пучком седых волос на затылке, уже стояла у доски, раскладывая на столе коробки с гербариями. Её голос, тихий, чуть скрипучий, напоминал скрип половиц в старом доме.
— Садитесь, класс. Сегодня мы продолжаем изучать царство Грибы. Откройте учебники на странице сто четырнадцатой, параграф тридцать пять.
Маркос опустился на свою парту, самую первую у окна. Сквозь мутное, заляпанное дождём стекло видно унылый двор, где редкие клёны уже начали сбрасывать жёлтые листья на мокрый асфальт. Тревор с дружками, как обычно, расселись в задней части класса, пихаясь учебниками, перешёптывались, иногда громко хихикали, пока учительница что-то писала мелом на доске. Она предпочитала не замечать их выходок, слишком устала за тридцать лет работы.
Парень рассеянно листал учебник, хотя давно выучил этот параграф. Всё это казалось ему бесконечно далёким от того, что творилось в голове. Лёгкое покалывание в горле начало нарастать. Он прикрыл рот ладонью,тихо закашлявшись. Может, простудился? Вчера под дождём долго шёл домой, насквозь промокшие кроссовки хлюпали по лужам. Мать в тот вечер снова пила, а отчим сидел на кухне, молча перебирал какие-то запчасти.
Кашель повторился, глубже и сильнее. Модестро поднял руку. — Миссис Смит, можно выйти в туалет?
Учительница подняла глаза от журнала, поправив очки, мягко кивнула.— Только вернись поскорее, мы будем записывать схему.
Подросток поднялся, стараясь не шуметь стулом, быстро вышел из класса, проскользнув в полупустой коридор. Здесь тихо, только гул где-то на втором этаже, да отдалённые голоса из других кабинетов. Пол выложен старыми кафельными плитками светло-зелёного цвета, стены обшарпаны, пахло влажной тряпкой с хлором. Направился к туалету, который находился в конце коридора, рядом с лестницей на чердак. Дверь в мужской туалет немного приоткрыта. Он толкнул её, створка со скрипом отворилась, открывая гулкое помещение с рядом разбитых плиток на полу, где давно не меняли кабинки. Подошёл к раковине, открыл кран. Вода побежала мутноватая, холодная, с металлическим привкусом. Набрал в ладони, плеснул в лицо. Кашель стих, но в груди осталось неприятное ощущение жжения. Маркос поднял голову, чтобы посмотреть на себя в зеркало: помятое, с потёками и трещиной в правом углу и замер, не веря своим глазам. В отражении, за спиной, в дверном проёме, стояла фигура. Человек в чёрном, высокий, неестественно тонкий, почти безликий из-за опущенного капюшона, неподвижный, просто смотрит. Модестро обернулся, нога предательски скользнула по мокрому кафелю. Только свет из коридора падал на порог, да где-то вдалеке хлопнула дверь класса. Тишина, слышно лишь, как пульс стучит в висках, он судорожно перевёл дыхание. Мерещится... Постоял, прислушиваясь к стуку собственного сердца.
Кашель нахлынул внезапной, жестокой волной, заставляя согнуться пополам, вцепившись пальцами в косяк двери, чтобы не упасть. Ладони прижались к лицу, но кашель пробивался сквозь них: глухой, надсадный, будто где-то глубоко внутри груди застрял клубок сухой травы. Спина покрылась липким потом, в ушах зашумело. Подросток чувствовал, как лёгкие сжимаются, отказываясь впускать воздух, а горло саднит так, словно наждаком прошлись изнутри. Когда приступ наконец начал стихать, он выпрямился, опираясь о стену. Глаза слезились, дыхание было рваным и горячим, убрал ладони от лица и взглянул на них. На коже, прямо на подушечках пальцев, осталось что-то влажное, тёмное, какая-то маслянистая жидкость, почти чёрная, но с почти незаметным красным оттенком, с неприятным металлическим запахом, отдающим гнилью и сыростью. Сердце снова забилось где-то у самого горла.
— Что за... — прошептал парень, разглядывая пальцы. Жидкость не растекалась, не впитывалась в кожу, лежала тонкой плёнкой, словно масло, медленно испарялась, оставляя на пальцах неприятный липкий след. Судорожно вытер руки о джинсы, испачкав ткань тёмными разводами. Кашель, казалось, прошёл, но в груди осталась тянущая, холодная пустота, словно кусочек лёгкого просто исчез. Поднёс ладонь к губам, они оказались влажные и горькими на вкус.
Горький привкус во рту не уходил, холодная пустота разрасталась в груди, вдруг Модестро вспомнил отчима. Тот самый человек, что недавно вышел из тюрьмы, поселившись в доме, заняв место за кухонным столом, которое долгое время пустовало. Форд часто кашлял, особенно по утрам, когда сидел возле окна на кухне с дешёвой сигаретой, глядя на пустынную улицу. Кашель у него был глубокий, надрывный, с хрипом, и иногда он слышал, как мать тихо ругалась, называя это "тюремным подарком". В школе рассказывали про эпидемии начала века, про "белую чуму", которая выкашивала целые семьи. Тогда это казалось далёким, почти историческим фактом, как Гражданская война или Великая депрессия. Теперь же, стоя в полумраке школьного туалета с липкими пальцами, да горьким привкусом во рту, почувствовал, как история сжимает собственное горло.
"Ты просто болен", — сказал Маркос мысленно. — "У тебя грипп или аллергия. Этот сукин сын курит в доме, мать не проветривает комнаты, у меня просто слабые лёгкие". — Но эта мысль не успокаивала, наоборот, звучала как ложь, которую сам же себе рассказывал, чтобы не думать о том, что творится на самом деле. Кашель снова подступил к горлу, но он подавил его, зажав рот ладонью. На этот раз ничего чёрного не вышло, только влажный, болезненный выдох, убрал руку, глядя на чистую ладонь с облегчением, почти благодарностью.
Подросток сидел за партой, смотря в окно, на пустой школьный двор, где под старым клёном не было ни души. Только ветер шевелил опавшие листья, собирая их в лужицы от дождя. Почему-то казалось, что эти лужицы не просто вода, они будто дышали: тяжело, прерывисто.
КОММЕНТАРИИ
Пока нет комментариев. Будьте первым!